Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этих словах старик разразился рыданиями.
Затем он обхватил голову Мариуса обеими руками, прижал ее к своей старческой груди, и они оба стали плакать вместе. Это был момент высшего счастья.
— Отец! — воскликнул Мариус.
— А! Так ты меня, значит, любишь, — проговорил старик.
Они переживали такие минуты, которые не поддаются описанию. Они задыхались и не могли говорить.
Наконец старик пробормотал, с трудом выговаривая слова:
— Ну, вот, он наконец открыл рот и назвал меня отцом…
Мариус высвободил свою голову из дедовских объятий и тихим голосом сказал:
— Отец, теперь мне стало гораздо лучше, и мне кажется, я мог бы видеть ее.
— Я и это предвидел, ты увидишь ее завтра.
— Отец?
— Что?
— А почему не сегодня?
— Хорошо, можно и сегодня. Да, можно и сегодня. Ты три раза назвал меня отцом, за это можно исполнить твое желание. Я позабочусь об этом. Ее приведут. Я ведь уже говорил тебе, что все заранее обдумал. То же самое уже было описано в стихах. Вспомни конец элегии «Больной юноша» Андре Шенье, того самого Андре Шенье, которого зарезали эти разбой… титаны девяносто третьего года…
Жильнорману показалось, что Мариус как будто слегка нахмурил брови, тогда как на самом деле, считаем своим долгом заметить, он находился в таком восторженном состоянии, что ничего не слышал и во всяком случае думал гораздо больше о Козетте, чем о 1793 годе. Старый дед, дрожа от страха, что так неудачно упомянул об Андре Шенье, торопливо поспешил прибавить:
— Слово «зарезали» тут, пожалуй, не годится. Дело в том, что великие революционные гении, которые вовсе не были злодеями, в этом не может быть никакого сомнения, а настоящими героями, — черт их возьми! — нашли, что Андре Шенье их стеснял немного; и поэтому они его гильотинир… Я хотел сказать, что эти великие люди седьмого термидора в интересах общественной безопасности вежливо обратились к Андре Шенье с просьбой отправиться…
Старый дед, припертый к стене своими собственными словами, не мог продолжать говорить в том же духе, так как не в силах был ни закончить начатую фразу, ни отречься от нее, и поэтому в то время, как его дочь оправляла за спиной Мариуса подушки, сам он, вконец измученный всем происшедшим, с быстротою, какую только допускали его года, бросился вон из спальни, захлопнул за собой дверь и, весь красный, тяжело дыша, с пеной у рта и вытаращенными глазами очутился носом к носу с верным Баском, который чистил сапоги в передней. Он схватил Баска за горло и прямо и лицо свирепо завопил ему:
— Клянусь всеми чертями, что эти разбойники убили его!
— Кого, сударь?
— Андре Шенье!
— Да, это правда, сударь, — проговорил испуганный Баск.
IV. Девица Жильнорман соглашается с тем, что нет ничего дурного в том, что Фошлеван входит, держа что-то под мышкой
Козетта и Мариус увиделись.
Мы отказываемся описывать это свидание. Есть вещи, которые не следует даже пытаться описать; к числу их принадлежит и солнце.
Вся семья, считая в том числе Баска и Николетту, была в комнате Мариуса в тот момент, когда вошла Козетта.
Когда она появилась в дверях, казалось, что ее окружало точно сияние.
Как раз в эту минуту старый дед начал было сморкаться, но остановился и с минуту смотрел на Козетту, зажав нос носовым платком.
— Восхитительна! — вскричал он. Затем он шумно высморкался.
Козетта была в упоении, в восторге и, чувствуя себя на небесах, точно чего-то боялась в то же время. Она испытывала тот страх, какой обыкновенно испытывают люди в момент избытка счастья. Она то бледнела, то краснела, что-то такое лепетала, страстно желая броситься в объятия к Мариусу, и не смела. Она точно стыдилась обнаружить свою любовь при всех. К счастливым влюбленным окружающие относятся безжалостно, их не оставляют одних, тогда как именно этого-то они больше всего и желают. Они совсем не нуждаются в людском обществе.
В одно время с Козеттой, но держась позади нее, в комнату вошел мужчина с седыми волосами, серьезный, который хотя и улыбался, но улыбка выходила у него какая-то печальная и неопределенная. Это был «господин Фошлеван»; это был Жан Вальжан.
Одет он был и в самом деле очень хорошо, о чем уже раньше говорил привратник, весь в черном и в белом галстуке.
Привратнику и в голову не приходило, что этот представительный буржуа, очень похожий на нотариуса, — и есть тот самый страшный носильщик трупов, который в ночь на 7 июня, оборванный, грязный, с угрюмым выражением лица, выпачканный кровью, появился перед ним в дверях с бесчувственным Мариусом на руках. Тем не менее образ Фошлевана все-таки пробудил в нем чутье привратника, что-то заподозрившего. Когда Фошлеван вошел в комнату вслед за Козеттой, он не мог утерпеть, чтобы не сказать тихо своей жене:
— Не знаю почему, но мне все кажется, что я где-то уже видел это лицо.
Войдя в комнату Мариуса, Фошлеван держался в стороне у самой двери. Под мышкой у него был сверток, очень похожий на завернутую в бумагу книгу в восьмую долю листа. Бумага была зеленоватой и казалась подернутой плесенью.
— Неужели этот господин всегда носит книги под мышкой? — тихо спросила у Николетты девица Жильнорман, всегда недолюбливавшая книги.
— Что ж тут такого, — ответил тем же тоном слышавший ее вопрос господин Жильнорман: — Это ученый. А потом? Разве это порок? У меня был один знакомый, некий Булар, так тот всегда ходил с книгой и так же точно прижимал к груди такую же старую истрепанную книгу, — затем он сделал поклон и уже громко сказал: — Господин Траншлеван…
Дедушка Жильнорман сделал это совсем не нарочно, невнимательность к именам собственным была в нем аристократической манерой.
— Господин Траншлеван, имею честь просить у вас руки мадемуазель Козетты для своего внука, барона Мариуса Понмерси.
«Господин Траншлеван» молча поклонился.
— Дело кончено, — сказал дед; затем он обернулся к Мариусу и Козетте и, благословив их, воскликнул: — Можете обожать друг друга.
Они не заставили повторять себе это два раза. Началось нежное воркованье. Говорили они тихо, Мариус полулежал на кушетке, а Козетта стояла возле него.
— Господи! — лепетала Козетта. — Наконец-то я опять вижу вас. Это ты! Это вы! Уйти сражаться!.. Но зачем?.. Это ужасно! Я целых четыре месяца была все равно что мертвая! О, как это было жестоко принять участие в этой битве! Что я вам сделала дурного? На этот раз прощаю вам, но больше этого вы уже не делайте. Сейчас, когда пришли за нами, я думала, что умру, но только уже от радости. Мне было так тяжело, так грустно… Я не успела даже переодеться. Я, наверное, произвожу теперь ужасное впечатление. Что скажут ваши родные при виде моей совершенно измятой косынки? Но скажите же хоть что-нибудь?! Вы заставляете говорить меня одну. Мы все по-прежнему живем на улице Омм Армэ. У вас, кажется, особенно сильно пострадало плечо. Мне говорили, что в рану можно было вложить кулак. А потом вам, кажется, срезали ножницами куски мяса. Вот ужас-то! Я так много плакала, что совсем ослепла от слез. Просто даже смешно, когда подумаешь, что можно так мучиться. Ваш дедушка выглядит очень добрым. Не вертитесь, не опирайтесь на локоть, будьте осторожней, иначе вам будет больно. О, как я счастлива! Теперь конец горю! Я совсем обезумела. У меня вылетело из головы все, что я хотела вам сказать. Вы меня еще любите?.. Мы живем на улице Омм Анрэ. Там нет сада. Я все время щипала корпию. Посмотрите-ка, милостивый государь, по вашей вине у меня сделались мозоли на пальцах.
— Ангел! — проговорил Мариус.
Ангел, единственное слово, которое не утрачивает своего значения, как бы часто оно ни употреблялось. Всякое другое не могло бы выдержать безжалостных повторений бесчисленное множество раз, чем так злоупотребляют влюбленные.
Потом, так как в комнате, кроме них, были и другие люди, они умолкли и не произнесли больше ни слова, ограничиваясь только тем, что слегка прикасались руками друг к другу. Господин Жильнорман, обращаясь ко всем находившимся в это время в комнате, крикнул:
— Говорите громче. Шумите, точно вы за кулисами. Давайте кричать, черт возьми! Чтобы дети могли поболтать досыта.
Подойдя к Мариусу и Козетте, он сказал им тихонько:
— Говорите друг другу «ты». Не стесняйтесь.
Тетушка Жильнорман в каком-то оцепенении присутствовала при этом вторжении света в ее старое сердце. Изумление ее не имело ничего обидного, оно отнюдь не было похоже на оскорбительный и завистливый взгляд старой совы, глядящей на двух голубков, — это был, наоборот, растерянный взгляд несчастной пятидесятисемилетней девы; это неудавшаяся жизнь созерцала торжество бытия — любовь.
— Девица Жильнорман-старшая, — сказал ей отец, — говорил я тебе, что этим кончится.