Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он в иных случаях мнителен и сейчас особенно — из-за этих чертовских занятий.
Папа еще перед смертью — за день! — говорил о Сережиных занятиях, здоровье, планах, говорил очень заботливо и нежно — и обещал весной написать директору.
Обращаюсь к Вам, как к папе.
Всего лучшего, с безумным нетерпением жду ответа и заранее ликую.
Имя Сережи: Сергей Яковлевич Эфрон Имя д<иректо>ра: Сергей Иванович Бельцман.
Бельцман!!!
Ради Бога, не перепутайте!
_________
Мой адрес: Анненская ул<ица>, дача Редлих.
Адрес д<иректо>ра:
Феодосия, Директору Мужской Гимназии
Сергею Ивановичу Бельцман.
Р. S. Директор сам знал папу и очень трогательно о нем говорил. Я просидела у него часа 3, ела апельсины, говорила об „Уединенном“ и пересмотрела всех кукол его трехлетней дочери — счетом 60. Это все искренно и с удовольствием. Он ужасно милый.
ЭФРОНУ П. Я
Коктебель, 6-го июня 1914 г., пятница
<В Москву>[318]
День августовский тихо таялВ вечерней золотой пыли,Неслись звенящие трамваи,И люди шли.
Рассеянно, к<а>к бы без целиЯ тихим переулком шла,И, помнится, — тихонько пелиКолокола.
Воображая Вашу позу,Я всё решала по путиНе надо ли, иль надо розуВам принести.
И всё приготовляла фразу— Увы, забытую потом! —И вдруг совсем нежданно, сразуТот самый дом!
Многоэтажный, с видом скуки— Считаю окна — вот подъезд.Невольным жестом ищут рукиНа шее крест.
Считаю серые ступени,Меня ведущие к огню.Нет времени для размышлений.Уже звоню!
Я помню точно рокот громаИ две руки мои, к<а>к лед.Я называю Вас. — „Он дома,Сейчас придет“.
Пусть с юностью уносят годыВсё незабвенное с собой,— Я буду помнить все разводыЦветных обой,
И бисеринки абажура,И шум каких-то голосов,И эти виды Порт-Артура,И стук часов.
Миг длительный по крайней мере,К<а>к час. Но вот шаги вдали,Скрип раскрывающейся двери…— И Вы вошли.
— „Ну, что сейчас ему отвечу?О Cyrano de Bergerac!“— И медленно встаю навстречу,Уже к<а>к враг.
Но было сразу обаянье— Пусть этот стих, к<а>к сердце прост!Но было дивное сияньеДвух темных звезд.
И их, огромные, прищуряВы не узнали, нежный лик,Какая здесь играла буряЕще за миг!
Я героически боролась,— Мы с Вами даже ели суп! —Я помню несказанный голос,И очерк губ,
И волосы, пушистей меха,И — самое родное в Вас —Прелестные морщинки смехаУ длинных глаз.
Я помню — Вы уже забыли —Вы там сидели, я вот тут.Каких мне стоило усилий,Каких минут
Сидеть, пуская кольца дымаИ полный соблюдать покой.— Мне было прямо нестерпимоСидеть такой!
Вы эту помните беседуПро климат и про букву ять?— Такому странному обедуУж не бывать!
— „А Вам не вредно столько перца?“Я вдруг вздохнула тяжело,И что-то до сих пор от сердцаНе отлегло.
Потерянно, совсем без целиЯ темным переулком шла,И, кажется, — уже не пелиКолокола.
Москва, 10-го июля 1914 г.
Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, — и все думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя.[319] (Пусть Петр — камень,[320] для меня Вы — Петенька!)
Откуда эта нежность — не знаю, но знаю — куда: в вечность!
Вчера, возвращаясь от Вас в трамвае, я всё повторяла стихи Байрону,[321] где каждое слово — Вам. Как Вы адски чутки!
Это — единственное, что я знаю о Вас. Внутренне я к Вам привыкла, внешне — ужасно нет. Каждый раз, идя к Вам, я все думаю, что это надо сказать, и это еще, и это…
Прихожу — и говорю совсем не о том, не так.
Слушайте, моя любовь легка.
Вам не будет ни больно, ни скучно.
Я вся целиком во всем, что люблю.
Люблю одной любовью — всей собой — и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас.
Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлебывающемуся: „ах!“.
Вы для меня прелестный мальчик, о котором — сколько бы мы ни говорили — я все-таки ничего не знаю, кроме того, что я его люблю.
Не обижайтесь за „мальчика“, — это все-таки самое лучшее!
— Вчера вечером я сидела в кабинете Фельдштейна. На исчерна-синем небе качались черные ветки.
Вся комната была в тени. Я писала Вам письмо и так сильно думала о Вас, что все время оглядывалась на диван, где Вы должны были сидеть. В столовой шипел самовар, тикали часы. На блюдце лежали два яйца, ужасно унылых! Я все время о них вспоминала: „надо есть“, но после письма к Вам стало так грустно-радостно, вернее — радостно-грустно, что я, как Аля, сказала „не надо“.
— Вчерашнее письмо разорвала, яйцо сегодня съела. — Пишу сейчас у окна. Над зеленой крышей сарая — купол какой-то церковки — совсем маленький — и несколько качающихся веток. Над ними — облачко.
__________
Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым.
Но что-то говорило: „нет!“
Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Всё говорило: „да!“
МЭ.
Р. S. Спасибо за рассказ о черном коте.
Москва, 14-го июля 1914 г., ночью.
Мальчик мой ненаглядный!
Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет. Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.
Мальчики! Вот в чем моя любовь.
Чистым сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери!
Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: „Люблю обоих, любите оба — навек!“
Петенька, даю Вам свою душу, беру Вашу, верю в их бессмертие.
Пламя, что ожигает меня, сердце, что при мысли о Вас падает, — вечны. Так неожиданно и бесспорно вспыхнула вера.
Вы сегодня рассказывали о Вашей девочке.[322] Все во мне дрожало. Я поцеловала Вам руку. — Зачем „оставить“? Буду целовать еще и еще, потому что преклоняюсь перед Вашим страданием, чувствую Вас святым.
О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь даст Вам силы.
Помните: что бы я Вам ни говорила, каким бы тоном — не верьте, если в этом не любовь.
Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели.
Так — не сомневаясь — сразу — по первому зову.
Клянусь Вашей, Сережиной и Алиной жизнью. Вы трое — мое святая святых.
Вот скоро уеду. Ничего не изменится.
Умерла бы — всё бы осталось.
Никогда никуда не уйду от Вас.
Началось с минуты очарования (август или начало сентября 1913 г.), продолжается бесконечностью любви.
Завтра достану Вам крестик.
Целую.
МЭ.
ЭФРОНУ С. Я
Александров, 4-го июля 1916 г.
Дорогая, милая Лёва!
Спасибо за два письма, я их получила сразу. Прочтя про мизинец, я завыла и чуть не стошнилась, — вся похолодела и покрылась гусиной кожей, хотя в это время сидела на крыльце, на самом солнце. Lou! Дурак и гадина!
Я рада, что Вы хороши с Ходасевичем,[323] его мало кто любит, с людьми он сух, иногда хладен, это не располагает. Но он несчастный, и у него прелестные стихи, он хорошо к Вам относится? Лувинька, вчера и сегодня все время думаю, с большой грустью, о том, как, должно быть, растревожила Вас моя телегр<амма>. Но что мне было делать? Я боялась, что, умолчав, как-нибудь неожиданно подведу Вас. Душенька ты моя лёвская, в одном я уверена: где бы ты ни очутился, ты недолго там пробудешь. В этом меня поддерживает М<аврикий> А<лександрович>, а он эти дела хорошо знает.[324] Скоро — самое позднее к 1-му августу — его отправляют на фронт. Он страшно озабочен Асиной судьбой, думает и говорит только об Асе, мне его страшно жаль.[325]