Дольче агония - Нэнси Хьюстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — настойчиво повторяет Хлоя. — Я про настоящий выход, вы ей его указали?
Поскольку действие кокаина начинает ослабевать и ее слегка подташнивает, она старается думать о запахе бензина. (Это ее любимый запах, она его часто использует, борясь с тошнотой. Ее приводит в восторг не только дух, но и самый вид бензина, как он поблескивает на асфальте у бензонасоса, этот холодный цвет с радужными разводами, словно оперение у голубя. Хлою всегда привлекали четкие контуры бензозаправочных станций, ровные ряды машин, открытые автостоянки; ей нравился высокий прямоугольный силуэт из стальной проволоки, украшенный множеством пластиковых треугольников, сверкающих и бьющихся на ветру. И сами автомобили, она от них без ума. Водить машину… Навязчивая идея куда-нибудь махнуть. Конечно, блажь, не более того. Все равно, как ни гони, не домчишься до цели, ау, Кол… Это вроде как мираж — видишь воду яснее ясного, она там, у тебя на дороге, всегда впереди, а ни в жизнь не добраться. Но так тому и быть, рвешься туда, приходится.)
Ах, молодежь, думает Шон. Вечно они исходят из романтического постулата, будто умирающие жаждут покинуть этот мир как можно скорее.
— Она не хотела умирать, — произносит он вслух. — Ей хотелось выбраться из того чертова дома, вот и все. Не было ничего проще. И невозможнее. (Он помалкивает о своем последнем посещении Мэйзи, когда она уже в самом деле была при смерти и, может быть, это сознавала… Повернувшись к Шону, преклонившему колени у ее изголовья, и глядя ему прямо в глаза, она протянула свою исхудавшую руку, погладила его по голове и бесконечно нежно, как бы удивленно прошептала: «Ты такой красивый!» — слова, пронзившие его до самых кишок, наполнившие сердце болью, а глаза — слезами. «Ты тоже, мама, тоже, — сказал он тогда, — ты прекрасна». И, глядя на ее костлявое тело, на седые растрепанные волосы, на провалившиеся глаза и руки, покореженные артрозом, он осознал, что никогда еще не произносил более правдивых слов: «Ты тоже, ты прекрасна…»)
— Кэти, — грубовато проворчал он, — ты уж прости нас, будь добра, за недавние злостные инсинуации насчет твоей тыквы: это один из самых упоительных тортов, когда-либо спускавшихся по моему пищеводу. Хэл, ты не мог бы передать взбитые сливки сюда поближе?
Бет перехватывает мисочку по дороге, зачерпывает из нее добрую ложку густых сливок и смазывает ими свой торт, говоря себе: «Вот, больше я до конца декабря ни крошки в рот не возьму, это самое последнее, клянусь, да, именно так, присягаю, как перед Брайановым судом, и да будет мне свидетелем Господь, ах, только пусть Он же мне хоть малость поможет!»
Рэйчел видит ее жест и угадывает, чуть ли не слышит следующую за ним мысль. Бедняжка Бет, думает она. Вроде бы даже песня такая есть, «Бедная Бет», или я ошибаюсь? А, понятно, я ее спутала с «Mad Bess»[31], песней Пёрселла…
Тут на арену выступает Брайан, он жаждет разрядить атмосферу:
— А это, Рэйчел, не что иное, как платонистская Форма шоколадного торта! — провозглашает он. — Квинтэссенция! "Вещь в себе!»
Рэйчел награждает его улыбкой, но Брайан уже досадует, зачем произнес эту фразу, поскольку не так давно он уже говорил то же самое, но в другом контексте, по поводу не шоколадного торта, a prosciutto con melone[32], и теперь чувствует, что повторение опошлило шутку. (Это было в Оттаве, в июне, там проходил симпозиум Ассоциации гражданских свобод: на исходе долгого рабочего дня Селия Торрингтон, темноволосая черноглазая адвокатесса из Канады, подошла к нему на верхней лестничной площадке здания суда, чтобы подискутировать насчет эмбарго против Кубы; потом она предложила разделить с ней холодный ужин, с этой целью заглянув в гости — в дом, где ее супруг временно, однако же весьма своевременно отсутствовал. Они поставили стол в саду и, снуя взад-вперед, принося свечи, бокалы, молодое белое вино и grassini[33], дыню и копченый окорок — «Ах, Селия! Это самая что ни на есть платонистская Форма prosciutto con melone!» — Брайан чувствовал, что ему с каждой минутой все грустнее. Как-то он будет вспоминать все это? Его душу переполняла горькая печаль, ибо, слушая, как летний ветер стонет в сосновых ветвях, глядя, как белое платье Селии полощется у ее худеньких колен и облегает плоский живот, он сознавал, что они проведут вместе ночь, празднество нагой плоти, а потом наступит утро, они обнимутся и разойдутся, чтобы никогда больше не встретиться?.. Станет ли он вспоминать эту единственную трапезу с Селией Торрингтон, перебирать, как четки, те мгновения, что слаще дыни, или не сохранит в памяти ничего, кроме слов? Prosciutto con melone, grassini, сосны, белое платье, узкие коленки… слова, которые он выбрал и в первое время смаковал, поскольку им было дано воскрешать в его мозгу те впечатления, но теперь они начинают утрачивать былые права… О, что такое наша память?)
— Моя мать тоже потеряла память, — подает голос Леонид. — Это началось сразу после смерти отца. Я к тому времени уже уехал, мамин закат прошел без меня, но сестра мне писала, держала в курсе. Все выглядело так, будто она приняла сознательное решение освободиться от груза воспоминаний.
— Да! — с жаром подхватывает Кэти, даром что никогда в глаза не видела своей свекрови. — Она в известном смысле сама избавилась от памяти. Как альпинист, когда в слишком знойный день он мало-помалу сбрасывает одну за другой одежки, ставшие ему обузой.
— Судя по описаниям моей сестры, — продолжает Леонид, — перед друзьями, когда они заходили ее навестить, она умела притвориться, будто все еще в полном рассудке. Понимаете, она из вежливости делала вид, будто их узнает… а между тем уже не могла отличить корову от соседки. И, что всего диковиннее, сестра утверждала, будто потеря памяти делала ее… гм… более радостной, легкой. Она позабыла все разочарования, что посылала ей судьба. Дети больше не могли причинять ей обиды, ведь теперь она не знала их даже по именам. В течение нескольких месяцев ей еще помнилось, как умер муж, потом и это ушло. По мере того как она отбрасывала прочь свои воспоминания, с ними вместе испарялись горечь и вражда. Ее глаза наполнились светом, улыбка с каждым днем становилась все ослепительнее.
Не вижу смысла навязывать ему медицинское объяснение такой эйфории, думает Бет. Поскольку дегенерация клеток мозга лишила ее способности ориентироваться во времени, его мать избавилась от страха перед будущим.
— И наконец, — осипшим от волнения голосом заключает Леонид, — на исходе одного прекрасного октябрьского дня, никого не предупредив, она отправилась прогуляться вдоль Березины, бросая по пути свои одежки, как Мальчик-с-пальчик камушки… Потому и смогли напасть на ее след… Ее нашли на речном берегу среди палой листвы, совсем нагую, с детской улыбкой на губах.
— Какая необыкновенная картина, правда? — вздыхает Кэти, ее-то собственная мать умерла не столь романтично, от рака ободочной кишки, дочери в ту пору было всего тринадцать. — Получилось, как будто она… не знаю… ну… отлетела. Я так и вижу: она становилась все воздушнее, прозрачнее… потом — пуф! — и все…
«А меня там не было, — говорит себе Леонид. — Меня никогда не было рядом». (Да, он так ни разу и не съездил на родину, покуда не стало слишком поздно. Покидая Белоруссию, он мечтал стать в будущем великим художником, был уверен: если только удастся добраться до Нью-Йорка, он непременно попадет в число тех, кто задает тон в мире искусства… И вот ныне он, давно разменяв шестой десяток, ломает голову, какую краску выбрать для кухни миссис Фостер из Велхэма: охру желтую или оранжевую… значит, так ему суждено задавать тон! Когда он объявил своим друзьям из Академии художеств Минска о своем намерении покинуть страну нелегально, причем произносить сие наречие вслух было излишне, это подразумевалось, они «одолжили» ему денег, чтобы легче было начать новую жизнь… Он выехал из Белоруссии, спрятавшись в кузове грузовика с боеприпасами: дал водителю на лапу, чтобы тот переправил его за польскую границу. Затем он пробрался на пароход в Свиноуйсьце, зайцем доплыл до Мальмё, оттуда автостопом до Стокгольма. Едва попав в столицу, он принялся бродить по старинному кварталу Гамла Стан с таким голодным и вместе с тем вдохновенным видом, что милая продавщица из книжного магазина, блондинка по имени Биргит, прониклась жалостью и в результате вышла за него замуж. Когда в 1960 году супружеская пара ступила на асфальт Нью-Йорка, ему было двадцать семь лет и он все еще страстно верил в свою мечту. Но жесткие законы американской жизни привели его в замешательство: пришлось учить язык, платить за квартиру и, что всего труднее, наперекор домашней суете не терять веры в свое призвание живописца. Ведь он почитай что оглянуться не успел, как Биргит уже произвела на свет близнецов — Сельму и Мелиссу… Через пять лет их брак развалился, и Леониду стало чем дальше, тем труднее сводить концы с концами… Время шло, и он часто со щемящим чувством вины вспоминал близких, оставленных в Белоруссии, для которых повседневные тяготы существования после его отъезда сделались еще горше. Да, он прекрасно знал, что там преследуют тех, у кого есть родственники за границей, их подвергают усиленному надзору, еще более урезают их свободу, и без того ограниченную, они лишены всякой надежды улучшить свой общественный статус, добиться привилегий. Шли годы, и он с болью ощущал, как между ними углубляется пропасть отчуждения. Его сестренка Юля стала взрослой, вышла замуж за инженера по имени Григорий, родила девочку Светлану. Родители мало-помалу старились, теряли былую силу, здоровье. Вести, приходящие оттуда, не оставляли его равнодушным, совсем наоборот, но он все не мог отважиться на возвращение, даже на краткий визит к ним. С одной стороны, это было рискованно: власти могли его задержать, чего доброго, надолго, а то и сгноить в тюрьме — это было кошмаром всех его сновидений. Но дело не только в этом. Было и другое… что ж, он ведь больше не мог уехать налегке, куда вздумается, в Соединенных Штатах его удерживала тяжкая ответственность: в 1968 году на одной из манифестаций SDS[34] он свел знакомство с Кэти, порывистой юной идеалисткой с длинными черными волосами, и воспылал так, как не пылал со времен Валентины Сагалович, наяды Минского муниципального бассейна, с той разницей, что на сей раз любовь была реальной и взаимной. Несмотря на разницу в возрасте (пятнадцать лет), они весело устремились навстречу семейной жизни, а там и родительским заботам, так что ныне, учитывая двух дочерей Биргит и четверых отпрысков Кэти, Леониду приходилось кормить ни много ни мало шесть ртов! Да уж, многовато, никто не смог бы этого отрицать, даже Юлия, которой он звонит дважды в году, в день ее рождения и на Новый год. Конечно, он ей признавался по телефону — попутно подмечая, как туго выдавливает из себя каждое белорусское слово и как оно странно звучит для его слуха, — разумеется, не скрыл, что все еще не смог утвердить себя как художник. Проникнуть в артистические круги Сохо оказалось труднее, чем он предполагал. Он был вынужден пойти на некоторые компромиссы, и, по правде говоря, в настоящий момент малярные работы занимают все его время без остатка. Тем не менее… дай срок, еще увидим… и однако, что ж, американцем он таки стал. Ладно, допустим, пока не гражданином в полном смысле слова, ему еще приходится ежегодно обновлять свою грин-карту, но это не более чем подробность, а суть в том, что он чувствует себя американцем, держится как американец; кстати, его жена и дети говорят только по-английски и никогда носа не высовывали за границу. Вместе с Соединенными Штатами он пережил все: Кеннеди, Никсона, вьетнамскую войну, хиппи, Уотергейт, Картера, яппи, Рейгана… Его дети здесь родились, они каждой своей клеточкой принадлежат Америке, в их жизни от школы до спортивных увлечений и видеоигр все американское… как он после этого мог вернуться «домой»? Чем больше проходило времени, тем сильнее пугало его такое путешествие: не потому, что многое там могло измениться с тех пор, а потому, что не все: изменилось. Его родители по-прежнему жили в том доме, где он появился на свет… Друзья, узнав его, раскроют ему объятия и захотят собраться, как встарь, чтобы отпраздновать встречу… И тогда десятилетия, прожитые им в Соединенных Штатах, начнут таять, как снег под солнцем, Кэти, ребята — все станет клочками забытого сновидения, бесчисленные перипетии его американской поры будут смыты, сметены, превратятся в ничто. Поэтому, когда Юлия год за годом описывала ему, как неумолимо клонится к упадку здоровье их родителей, он безнадежно пытался утешить ее, убедить, что все не так плохо, хотя сам чувствовал, насколько фальшиво звучат его фразы. Потом наступил день, когда родителям стало не под силу управляться самим: Юлии и Григорию, скрепя сердце, пришлось покориться неизбежному — оставить Минск, перебраться в Шудяны, где Григорий нашел работу на центральном ядерном реакторе, совсем близко от дома.)