Экзамен - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А эти люди…
– По домам, сию же минуту. Тут ничего страшного. Отпускайте их.
– Видите ли…
– Приказ сверху, че.
Пинчо вышел первым, вежливо попрощавшись. Хуан забрал удостоверение дона Карлоса – тот оставил его на столе – и вышел вместе с тестем и со Стеймбергом. Инспектор повернулся к ним спиной, полицейский стоял у открытой двери, как тюремный надзиратель.
– Наконец-то, – сказала Клара, пытаясь улыбнуться. – Вас пытали?
– Да, бенгальскими огнями. Пошли, пошли отсюда скорее.
– Какая жара, – сказал Пинчо, вздыхая. – Че, сколько народу собралось, как на Нюрнбергском процессе. Позвольте, сеньора, позвольте.
Когда вышли на дневной свет, он недоуменно заморгал.
– Я и забыл, что еще белый день, – жалобно сказал он. – Уолли, образец верности, пошли в какое-нибудь прохладное и темное местечко.
Стеймберг, примолкший и как будто напуганный, вышел за ними и ушел, не попрощавшись. Хуан с репортером эскортировали сеньора Фунеса и Клару. На углу Тукуман и Свободы подвернулось свободное такси. Хуан посмотрел на часы.
– Поезжайте домой, дон Карлос, и отдохните немного. А мы с Кларой пойдем пешком в центр.
– У вас еще есть время, – сказал сеньор Фунес. – Можно выпить шоколаду.
– Нет, нет, – сказала Клара. – Поезжай, папа, поспи немного и прими бром. А завтра…
Проехала пожарная машина и заглушила ее слова. Хуан с удивлением принюхивался к воздуху и смотрел на Луисито Стеймберга, который на остановке ждал трамвай. Трамваев не было, только редкие машины.
– Ну ладно, – сказал сеньор Фунес. – В таком случае желаю вам обоим всего хорошего.
– Спасибо, папа.
– Спасибо, дон Карлос.
– Может быть, я вас подвезу? – спросил сеньор Фунес репортера.
– Нет, спасибо. Я пройдусь немного с ребятами.
Полицейская машина, проревев сиреной, свернула на Тукуман. Они думали, что она остановится у театра, но она поехала дальше, вверх по Свободе. Они смотрели вслед такси, увозившему сеньора Фунеса, тот махал им рукой.
– Бедный старик, – сказал Хуан. – Как они с ним. Пошли выпьем пива, умираю, хочу пить. Как хорошо, что ты с нами, репортер. Я тебе расскажу, как нас допрашивали, это потрясающе.
– Подумаешь, новость, – сказал репортер, сплевывая пух. – А вот пиво – это дело.
В «Эдельвейсе» пива не было; беловолосый официант попытался уговорить их выпить сидра. Они не стали поднимать шума, потому что знали: уже несколько дней пива в столице не хватает. И пошли в «Нобель»; Хуан смыл свежую кровь с левой руки. И, смывая, увидел, что кровь эта – чужая.
– Я бы хотела послушать Einderszenen[66], – говорила Клара репортеру. – Когда я была девочкой, один друг нашей семьи играл это по вечерам у нас в темном салоне.
– Ну, конечно, в салоне.
– Конечно. Я выросла в доме с салоном и сделала все возможное, чтобы точно такой же салончик образовался у меня в голове. Не смейтесь, у дядюшки Роке был изумительный маленький салон культурного назначения. Где рассказывали анекдоты о генерале Мансилье, восхищались альманахами и где плавали ароматы душистого мыла. Я обожала сидеть там и вдыхать его изысканную пыль.
– Иногда ты хватаешь через край, – сказал Хуан, потягиваясь в кресле. – Не бойся, нынешнее культурное ведомство тоже держит салон. Он невидимый, но угроза его повсюду, во всем, что отдает старьем, – все эти детекторные приемники, проспекты с обещанием панацеи, все это – тот же салон.
– Большая деревня, – сказал репортер таким тоном, каким говорят: «Большая флейта». – Во всяком случае, в твоем невидимом салончике наверняка нет ни консолей, ни макраме, ни зачехленных арф.
– Не надо слишком сурово относиться к салонам, – сказала Клара. – Там не было ничего, имеющего отношение к физиологии, единственное место, куда не было доступа сладким пирогам, грязной сиесте, одним словом, занятиям, связанным с продолжением рода.
– Жарко, – сказал Хуан, отпивая из своего стакана. – И все тяжелее становится, как-то не по себе… – В открытые окна доносились выкрики негритенка, продававшего газету. Голос звучал одиноко – улица почти обезлюдела, редкие прохожие торопились. Очень далеко (и Кларе сразу вспомнилась ночная улица Леандро Алема) завыла сирена «скорой помощи».
– Второй выпуск «Критики», – сказал репортер. – Половина пятого. Пунктуальны, как шотландцы. Какая газета, старик! А мне уже давно пора быть в редакции.
– Садись с нами в метро, и через десять минут – на месте.
– Ну да. Одним словом, концерт удался.
– Бедный папа, – сказала Клара. – В кои-то веки собрался послушать музыку.
– Не беспокойся, я думаю, он даже получил удовольствие, – сказал Хуан. – Вот отдохнет и еще будет гордиться приключением. Видела бы ты, как он Раздавал пинки направо и налево. Я думаю, для него это – большой день, он будет вспоминать это, как подвиг во имя святого Грааля.
– Не будь злым.
– Но ведь это правда, – заступился за Хуана репортер. – Будет что вспомнить, это его «Эрнани». С каждым днем остается все меньше воспоминаний. Вы заметили, как люди стали все забывать?
– Дымом нос забило, – сказала Клара. – Однако не думаю, что мы стали забывать больше, чем прежде. Просто прежде люди бежали прошлого, эскапизм и так далее. И более того: религия ориентировала на будущее и тому подобное. А сейчас… вот именно: сейчас no place for memories[67].
– Но вы же знаете, что на самом деле «сейчас» не существует, – сказал репортер.
– Не существует?
– Репортер хочет сказать, что важно лишь то, что дает смысл настоящему моменту, впрочем, так же, как и прошлому и будущему.
– Я хотел сказать совсем другое, – возразил репортер. – Однако это вполне вяжется с моей главной мыслью. Люди теперь вспоминают меньше, потому что всякое воспоминание в определенном смысле – обвинение.
– Как ты прав, – сказал Хуан. – Именно это носится сейчас в воздухе – ощущение, что все мы виноваты в чем-то, что все мы – обвиняемые… —
(А порою это и находит свое воплощение, Вильям Вильсон, je suis hant?, hant?, hant?, hant?, hant?[68]. A бедняга Йозеф К… А сами мы, зачем ходить далеко – )
– Но какое право у прошлого обвинять нас? – сказала Клара, осторожно открывая губную помаду.
– Никакого, – сказал Хуан. – Не прошлое обвиняет нас, а мы сами. Просто эпизоды на этом процессе приходят из прошлого. То, что сделали мы. Или то, чего не сделали, а это еще хуже. Губительное несовпадение.
– На эту тему много говорят, но мало понимают, – сказал репортер. – Говорят, будто мы терпим неудачу потому, что нам не хватает стиля, потому, что мы соскочили с катушек, забыли золотое правило пропорции. Может, отсюда наши неврозы?
– Причина гораздо серьезнее, – сказал Хуан и, вытерев руки бумажной салфеткой, положил грязный бумажный шарик на край тарелки. – Если бы мы утратили только то, что ты называешь стилем. Нет, мы как те воскресшие из мертвых в день Страшного суда на каменном барельефе в Бурже —
помнишь эту репродукцию, Кларуча: одна нога наружу, а другая еще в гробу; он силится выйти, но привычка смерти цепко держит. Мы – между двух вод, как господин Вальдемар, и будем страдать от бесчестья, пока не пройдем наш недолгий жизненный круг.
– Красиво говоришь, – вздохнула Клара, – но путано.
– Путано то, что я хочу выразить. Согласись, репортер. Лучше всех других ужас существования видел Рембо: «Moi, esclave de mon bapt?me»[69]. Ты веришь в христианское Писание, которое подобно черепашьему панцирю: можешь вытянуться и расположиться в нем, пока не заполнишь его целиком. А если ты кролик, а не черепаха, ясно, что тебе неудобно. Черепахи, как и великий бог Пан, умерли, а общество – подобно слепой кормилице – старается втиснуть кроликов в жесткую черепашью оболочку.
– Хорошее сравнение, – сказала Клара, отхлебывая изрядный глоток русского императорского пива.
– Ты считаешь себя одержимым великими идея-ми-фикс, но в один прекрасный день совершаешь первое личное открытие – идеи эти не очень применимы в жизни; а поскольку ты не идиот и любишь жизнь, выясняется, что ты жаждешь свободы действия. Хлоп! – и натыкаешься на те самые идеи, которые получил при крещении. И не в форме внешних законов и установлений —
заметь, это очень важно. Не в формах практического принуждения, которые так разочаровывают мятежную шпану, —
потому что привычные формы принуждения, встречающиеся в обычной жизни на каждом шагу, так или иначе можно обойти, —
но ты наталкиваешься на самого себя: на то, что получил с крещением, на свое вероисповедание, старик.
– Орестовы фурии, – сказала Клара.
– Ты христианин во всем, начиная с манеры стричь ногти и кончая видом твоих военных знамен —
Итак, ты схвачен, ты начинаешь задыхаться. Вообрази себе орла, воспитанного среди овец, который в один прекрасный день начинает ощущать в себе орлиные силы и потребности —