Писательские дачи. Рисунки по памяти - Анна Масс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром я уходила на работу в свою библиотеку, оттуда — на вечерние занятия в Университет. Старалась подольше не возвращаться домой. Представляла себе, как в моей, нет, теперь уже НАШЕЙ, комнате, сидит и курит за столом или валяется и курит на тахте — тот, кто из-за моего глупого безволия сделался ненужным, назойливым придатком моей жизни. И зачем-то я должна терпеть его хозяйские объятия, его прокуренное дыхание. Я шла нарочно кружными переулками, чтобы подольше не возвращаться, и ревела. Эту свою подавленность, состояние тихой истерики надо было скрывать от мамы, а разве от нее скроешь? Она всё чувствовала, огорчалась, но боялась вмешиваться.
Если к моему возвращению его не было дома, я обреченно ждала, что все равно скоро придет, агрессивно мрачный или наоборот — возбужденно довольный, пахнущий водкой и жаренным ресторанным мясом, скажет: «Тиснул стишок!» и будет обнимать меня, а меня от него тошнит, и от его стишков, которые он «тискает» в газетах ко всем праздничным датам, — тоже…
Он соглашался, что эти стишки — халтура, но ему важен был сам факт публикации, имя в печати. Важнее, чем небольшие гонорары. Хотя и гонорары тоже не лишнее. Прибавка к тем деньгам, которые давал ему его отец, бухгалтер какого-то крупного предприятия.
Мы почти никуда не ходили вместе. У него были свои приятели, с которыми он предпочитал встречаться без меня. К моим друзьям он заранее был настроен враждебно, считал их бездельниками, белоручками, вел себя с ними насмешливо, презрительно, старался поддеть. Они удивлялись моему выбору, но из чувства такта ничего мне не говорили. Мне их молчание было понятно и обидно.
Я стыдилась его непредсказуемых вспышек гнева или обиды, которые могли произойти в театре, в гостях, на улице, у всех на глазах, непонятно из-за чего. Ему казалось, что я веду себя на людях как-то не так, слишком независимо, что ли. Не так, как по его понятиям должна вести себя жена при муже. Он все время норовил подмять меня под свои представления о жизни, а я из последних сил держалась за свои. Мы постоянно ссорились, а потом нудно выясняли отношения.
Ох, эти разрушительные выяснения отношений — сдавленным шепотом, чтобы не слышали родители, со страстным желанием высказать «правду-матку», уязвить пообиднее — единственная страсть, которая еще горела между нами. И то уже не столько горела, сколько тлела, дымила, шипела и плевалась искрами. Кажется, с тех самых пор я ненавижу выяснять отношения с кем бы то ни было.
За что я его не любила? Глупый вопрос. Человека любят не за что-нибудь, а просто любят. Или не любят.
Был ли он плохим человеком? Вовсе нет. Он был добрым, широким, общительным, обаятельным, когда хотел. В том, что он стремился сделать карьеру со всей энергией провинциала, приехавшего завоевывать столицу — не откуда-нибудь, а из Одессы, и старался подогнать свое поведение к существующим возможностям — не было ничего предосудительного, если бы не цинизм, с которым он лез вверх по плечам тех, кто их дружески ему подставлял.
Он умел войти в доверие к нужным людям, выпить с кем надо. Использовал любую возможность, чтобы пролезть в литературную «обойму». У кого-то эта холуйская расторопность вызывала уважение. Но не у меня, мечтающей о рыцаре без страха и упрека. Меня выводила из себя его трусливая хитроватость, которую он прятал за показной мужественной прямотой. То, что он не считал зазорным прочитать тайком чужое письмо, извлечь пользу из случайно подслушанного разговора. То, как он пробивается, а вернее протискивается, протыривается, втирается — в это самое общество избранных.
Недавно, читая автобиографический роман Владимира Войновича, я наткнулась на такие строки:
«Мой тогдашний приятель Игорь Ш., женившись на дочери известного эстрадного автора, пригласил меня как-то к себе и показал блокнот тестя, где тот записывал ежемесячно свои заработки. Самый маленький был 25 тысяч, самый большой — 63 тысячи рублей. На эти деньги можно было покупать каждый месяц по нескольку автомобилей…»
Не знаю, сколько автомобилей можно было купить на отцовские заработки, но точно знаю, что листки, приходящие из ВУОАППа (тогдашнее название теперешнего РАО), сложенные в виде тетрадок, отец держал всегда в одном из ящиков своего письменного стола (никогда не на столе, уж за этим мама следила). Так что мой тогдашний муж без зазрения совести рылся в отцовском письменном столе, что меня не удивляет, потому что он и в моем столе рылся и читал мои письма и дневник.
И все же, имела ли я право осуждать или презирать его? Мне с детства всё подавалось на блюдечке с голубой каемкой, а он сам должен был добиваться того, чего хотел. Он и добивался. Был полон честолюбивых планов. Мог бы воскликнуть словами Эжена де Растиньяка: «Посмотрим, чья возьмет!» — если бы знал, кто такой Эжен де Растиньяк. Бальзака он не читал, про Куинджи думал, что это итальянский киноартист, а про симфоническую музыку говорил, что ее могут слушать только идиоты и бездельники. Это была его позиция: для поэта неважно — знать, а важно — чувствовать. Образованность только мешает поэту — лишает его непосредственности. Когда однажды за семейным обедом он принялся горячо и косноязычно доказывать эту свою точку зрения моему отцу — тот промолчал, что было на него не похоже. Отец, когда сталкивался с воинствующим невежеством, возражал яростно, до крика. Но воинствующее невежество моего избранника, по-видимому, лишило его дара речи. А может, он промолчал потому, что не хотел позорить его в моих глазах. Лишний раз не хотел меня огорчать.
А вот мама со своими амбициями насчет «нашего» и «не нашего» круга, как ни странно, относилась к нему неплохо. Может быть, потому что она сама в свое время рискнула приехать из провинции в Москву, чтобы стать артисткой, и знала, как нелегко пробиться в общество избранных. Мама чувствовала в нем эту пробивную энергию, которую в людях уважала, даже если они были «не нашего круга». Сегодня — не нашего, а завтра — нашего. Нужно подождать. Нередко они курили вдвоем, уединившись в ванной, чтобы дым уходил в отдушину, и подолгу дружески беседовали.
Его поэтическими кумирами были Багрицкий, Светлов, Смеляков. В редкие дружелюбные минуты он делился со мной любимыми строками. Произносил, смакуя:
…Отойдем в сторонку,Сядем на диван.Вспомним, потолкуем,Сядем, моя Люба.Сядем, посмеемся,Любка Фейгельман…
Или:
Белый конь поднимет ногу,Опустит другую,Словно пробует дорогу,Дорогу степную…
Где-то тут, среди любимых им стихов, он искал собственную интонацию, пытался понять, в чем секрет обаяния этих строк, доискаться до их тайны, чтобы с их помощью поймать, обрести свой собственный голос — в этом был он, а не в том внешнем, что бросалось в глаза. Он говорил: «Подожди, рыжая, я буду здорово писать, вот увидишь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});