Журнал Наш Современник 2001 #2 - Журнал Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В основе этого стремления лежит непонимание того, что духовная культура без светской немыслима, что они как бы представляют собой внешнюю и внутреннюю стороны круга с взаимопроницаемой границей. Как человек, отдавший немало лет редакторской работе, заявляю с полной ответственностью: православных священников, пишущих стихи и прозу (особенно стихи), в процентном отношении ничуть не меньше, чем увлекающихся этим мирян. Само собой разумеется, что духовная проблематика у священников преобладает (хотя и не всегда), но и к канонической духовной литературе их творчество не отнесешь. Это светская по форме и духовная по содержанию литература, главным изъяном которой чаще всего является как раз неуверенное владение формой. Оттого и знакомы с ней больше редакторы, чем читатели. Впрочем, процентное соотношение творческих удач к неудачам у куда более многочисленных мирян — может быть, еще меньшее.
И священник, и миряне — люди, в одинаковой степени, но с разными целями нуждающиеся в культурном самовыражении. Соблазн ли это? Конечно, соблазн, в той же степени, что и свобода — соблазн. Но ведь сказано: “И познаете истину, и истина сделает вас свободными” (Ин. 8, 32). А познается ли истина без свободного поиска? Господь наделил нас свободной волей, которую можно использовать и во грех, и во благо, и творчество — одно из проявлений этой свободы. Было бы странно, если бы даже самые лучшие писатели были канонически стерильны — на что бы тогда опирался канон? Продолжая геометрические сравнения, можно сказать, что светская литература — это основание пирамиды, вершиной которой является духовная. Уберите основание, поставьте вершину на землю — и вы убьете перспективу, отнимете то ощущение высоты, что вы испытывали, стоя у подножия пирамиды. И напротив, если чья-то злая воля начнет уничтожение с вершины, то мощь сохранившегося основания позволит вам мысленно дорисовать вершину.
А теперь давайте немного пофантазируем. Допускаете ли вы, что некий “ревнитель благочестия” напишет в ответ на последнее сравнение: пирамида — не христианский символ, а масонский, и православный человек может сравнивать духовную культуру только с храмом? Я допускаю вполне серьезно. Сказал же мне автор статьи “Интеллигенция против Христа” в ответ на мое мнение, что не стоило бы равнять с откровенным сатанистом Сологубом Чехова, Бунина и Гумилева: “Вы, значит, на стороне интеллигенции”, — подразумевая, стало быть, что против Христа… Но ниспровергатели-то почему решили, что заниматься буквоедством — значит быть с Христом? Я, например, искренне убежден, что знаменитый “Конек-горбунок” Ершова насыщен масонской символикой, но что мне мешает писать об этом и не давать читать “Горбунка” сыну? Правильно — целесообразность, без которой деятельность в литературе даже одаренного человека — графомания. Не видит никто в раннем Пушкине или Ершове масонской символики
так и не надо тыкать, вводить в искушение! А то мы все перегрыземся без всякого проку. Потому светская литература и отличается от духовной, что имеет право на заблуждение. А мы, коли не будем отличать заблуждавшихся писателей от упорствовавших в заблуждении, повторим ситуацию начала прошлого века, когда цензура была на высоте, а православно-патриотические издания — хирели.
Кстати, современные идеологи Русской Православной Церкви хорошо понимают это, и мои критические стрелы адресованы главным образом мирянам, взявшим на себя явно непосильную им роль “ревнителей благочестия”.
В глубоком и интересном документе, несколько скучновато названном “Основы социальной концепции Русской Православной Церкви”, созданном в Отделе внешних церковных сношений Московского патриархата под руководством митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла и утвержденном на Юбилейном Архиерейском соборе, светская культура оценивается куда более определенней, чем это смею делать я, внутренне запуганный, как, наверное, всякий православный человек сегодня, нашими “бдительными мирянами”, прошедшими хорошую теоретическую школу научного коммунизма: “Культура как сохранение окружающего мира и забота о нем является богозаповеданным деланием человека. Отцы и учители Церкви подчеркивали изначальное божественное происхождение культуры. (…) Светская культура способна быть носительницей благовестия. Это особенно важно в тех случаях, когда влияние христианства в обществе ослабевает или когда светские власти вступают в открытую борьбу с Церковью. Так, в годы государственного атеизма русская классическая литература, поэзия, живопись и музыка становились для многих едва ли не единственным источником религиозных знаний” (курсив мой. — А. В.
). как это в свое время произошло с Толстым, целый год бывшим ревностным прихожанином, и понесет он Церковь по всем закоулкам… И поэтому, назвав эту главу “Гордость и предубеждение”, я имею в виду не только Толстого, но и толстовцев поневоле из православных, впавших в прелесть осуждения “богозаповеданного делания человека” — культуры.
Посчитайте, сколько дореволюционных писателей-демократов вышло из семей священников… Можно осудить, но нужно и понять… Все, что ли, они продались? Чего же тогда так плохо продались, если мерли от чахотки?
Ни на секунду не сомневаюсь в правильности отлучения Толстого от Церкви, хотя и являюсь поклонником его прозаического таланта. Может быть, это сделать нужно было даже раньше, чтобы у него осталось больше времени для раскаяния… Но, прочитав процитированные выше слова о культуре из церковных “Основ”, я спросил себя: а проза Толстого была для тебя в советское время источником религиозных знаний? — и вынужден был ответить — была. Его тайная и явная полемика с Православием, запрятанная в художественную форму, как-то прошла тогда мимо ума и сердца, а публицистику его я в ту пору не читал. Роман “Воскресение” мне никогда не нравился, и знаменитую кощунственную сцену причащения заключенных Святых Таин я, помнится, пробежал по диагонали.
Правда, чтобы понять позицию Толстого, этого было достаточно, но, вопреки очевидному, я его противником Православия не воспринимал. Сейчас я знаю, отчего так: это то же самое, что и отмеченный феномен силы и слабости толстовства, прямо зависящего от силы и слабости Церкви или государства. Отношение к описываемому и само описываемое у Толстого еще не разорвано, они еще единый организм, пусть и больной, как организм героя “Смерти Ивана Ильича”. Иван Ильич уже мертв для прежней жизни, но и нынешняя, в которой не осталось ничего, кроме боли и страдания, все еще часть ее, хотя и худшая, в виде горького осадка. Проза атеистов “советского замеса”, подражавших Толстому (Фадеева, например), такого ощущения никогда не оставляла, потому что писалась из другой жизни, в которой Вера и Церковь не играли уже такой роли, что при Толстом.
Однако, поместив Толстого в знакомую нам по научному коммунизму схему “единства и борьбы противоположностей”, мы сразу сталкиваемся с проблемой, возникающей, впрочем, по любому вопросу в пределах этой абстрактной схемы. Что бы ни написали те, кто напрочь отвергает Толстого и его творчество, и те, кто, как я, пытаются нащупать какую-то взвешенную позицию, они, находясь в состоянии “единства и борьбы”, скорее запутывают православных людей, чем помогают им найти окончательный и точный ответ на вопрос: как относиться к Толстому? Все аргументы “за” Толстого имеют естественный предел, когда вспоминаешь, что Определения Святейшего Синода, в котором сказано: “Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит общения с нею”, — еще никто не отменял, да, наверное, и не сможет отменить вполне, ибо жизнь Льва Николаевича оборвалась сразу после того, как он приехал в Оптину, постоял у ворот скита и так и не решился войти. Как будто Господь дал ему последнюю возможность раскаяться, а он так и не понял, что она — последняя…
К 90-летию со дня смерти Толстого я опубликовал в журнале “Русский Дом” (2000, N 11) статью, в которой обозначил подходы к нынешней теме, не особенно, впрочем, углубляясь в нее. Но даже напечатав, сомневался — а нужно ли было? Отчасти мои сомнения развеял один весьма уважаемый, в том числе и в литературном мире, священник, который сказал, что в вопросе о Толстом нужно двигаться именно в том направлении, что я выбрал. И тогда я решил, что, сказав “а”, надо говорить “б”, хотя в благополучном результате отнюдь не уверен.
Православные читатели, хорошо знакомые с творчеством Толстого, знают, что никаких преувеличений или искажений истины Определение Святейшего Синода от 20-23 февраля 1901 года не содержит, что, собственно, высокомерно подтвердил сам Толстой в своем “Ответе на постановление Синода…” от 4.04.1901 г.
Но вот возникает какой вопрос: а почему отлучили именно Толстого или отлучили его одного? Разве Белинский, к примеру, умерший за полвека до появления Определения Синода, не придерживался тех же взглядов? Взять хотя бы его известное письмо к Гоголю, ходившее в списках… Разве отлучали Плеханова или Ленина? Получается, что они могли бы вернуться в лоно Церкви без публичного раскаянья, а Толстой, стало быть, нет? В “Ответе на постановление Синода” Толстой тоже не скрывает своего удивления по этому поводу: “Почти все образованные люди разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах, и в книгах”.