На Иртыше - Сергей Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вершинин-старший испытывал страх перед истинной наукой; Рита Плонская — страх быть такой, как все. Лев Реутский — перед жизнью, представлявшейся ему чем-то враждебным, посягающим на его благополучие. Как ни различны мотивы страха, первопричина его почти аналогична: неуверенность в себе, боязнь обнаружить ничтожность внутреннего содержания.
И в «Тропах Алтая» и в других произведениях Залыгина нравственная проблематика осмыслена социально, наполнена философией времени, эпохи. Она занимает писателя и потому еще, что в нашей стране, где уничтожены классовые противоречия, нравственные качества впервые обретают подлинный общественный смысл: «люди группируются и расходятся, спорят, ссорятся как раз по причинам различного понимания того, что значит быть добрым, честным и, наконец, даже симпатичным».
Доброта для Вершинина — неизменно в способности чем-то пожертвовать, поступиться самолюбием, в умении прощать. По духу своему она сродни одолжению, уступке.
В представлении же Рязанцева или Онежки Кореньковой истинная доброта не терпит ни насилия над своей личностью, ни тем более компромисса с принципами. Она ведь не только для кого-то, но и для самого себя. Чтобы жить в согласии с совестью. Ухаживая за заболевшей Ритой, испытывая готовность умереть вместо нее, Онежка ничуть не восхищается этим своим порывом. Он для нее естествен. Как естественно и другое: при всей жалости к подруге не соглашаться с ее несправедливыми суждениями. Ибо, согласившись, Онежка изменила бы своей натуре. Так же и честность. Честность перед собой немыслима без честности перед людьми — в работе, в помыслах. Душевная гармония становится условием гармонических отношений с внешней средой. И в равной мере такие отношения необходимы для внутреннего лада.
У Рязанцева и его друзей нет отчужденности от мира; он — их забота, их продолжение. Они не подвержены метаньям и шараханьям, потому что живут делом и, отдавая себя ему, в нем же черпают убежденность в ненапрасности своего существования. Но не зная шараханий, они знают муки поиска, не зная конфликта с совестью, знают конфликт, сопряженный с долгом перед обществом и самим собой.
Как и Вершинин-старший, Рязанцев был влюблен в красоту Горного Алтая. Однако, пользуясь благами своего Лукоморья, профессор не считал себя чем-то обязанным перед ним. Рязанцеву же хотелось, чтобы «в этом уголке земли человек ничего бы не искалечил, ничего не потерял раз и навсегда, никогда не заслужил бы упрека потомков за растраченные и попусту размотанные богатства, которыми наделила этот край природа». Вершинин вечно требовал для себя, но избегал встречного счета. Он и с Барабой не мог ужиться, потому что она предъявляла свои права: «Спрашивала его: каков ты человек? каков ученый? что о себе думаешь?» Лишь со стариками краеведами ему было легко и спокойно: они были счастливы самим фактом знакомства с именитым ученым. Рязанцеву, Лопареву, Онежке, напротив, присуще постоянное ощущение долга. Перед Алтаем, перед колхозниками Усть-Чары, которые никак не могут наладить электростанцию, перед теми, вовсе незнакомыми людьми, которым предстоит работать под началом идущего на повышение бездарного директора Парамонова.
Поэтизируя цельность, открытость, ясность, Залыгин предостерегает вместе с тем от упрощенного восприятия этих качеств. Лишь по первому знакомству Вершинин-младший рисовался Рите этаким примитивом, уступающим по всем статьям своему отцу. Но чем лучше она узнавала его, тем больше открывалась ей сложность души Андрея, сложность обуревавших его интересов, забот. «С ним нелегко быть рядом»,— поняла Рита. И это «нелегко» и пугало и притягивало ее. Ведь рядом с ним и она должна сделаться другой.
В «Тропах Алтая» совершается как бы двойное путешествие: в пространстве и в человеческих душах. В романе почти нет драматических событий (за исключением смерти Онежки), нет и особой сюжетной остроты. Ничто, даже смерть, не заглушает здесь раздумья. Раздумья о жизни, о духовных ценностях, о природе, о назначении науки. Залыгин сам подчеркивал, что хотел сделать «действующим лицом» книги «свои размышления по поводу природы, географии как науки, еще кое-какие свои мысли, которым я долгое время не мог найти литературного воплощения». И таким же полноправным героем романа стала природа. Она отнюдь не безмолвна в нем, нет. Она объясняет себя своей красотой и шумом деревьев, взывает к человеку о защите или участии. Она не только испытывает воздействие людей, но в меру своих возможностей формирует, обогащает их нравственно.
Познавая тайны Алтая, герои одновременно познают и раскрывают себя. В каждом из них на этих горных перевалах проявилось что-то новое, подчас хорошее, подчас дурное. Яснее обозначились жизненные позиции, принципы, цели. И Рязанцев «сказал себе в конце концов о Вершинине то, что давно, кажется, должен был сказать: „Союзник. Но с таким союзником труднее, чем с противником“». Я хотел бы обратить внимание на эти слова, потому что с подобного рода союзниками нам еще не раз предстоит встретиться в творчестве Залыгина: и в повести «На Иртыше», и в романе «Соленая Падь».
Новеллистическая манера повествования — в каждой главе свой центральный персонаж — позволила писателю создать в романе систему нескольких экранов. Одни и те же события, лица поочередно отражаются в глазах всех участников экспедиции и отражаются по-своему, какими-то не замеченными прежде гранями. Тем самым достигается объемность, многогранность картин.
«Тропы Алтая» — первый опыт Залыгина в жанре романа. Опыт удавшийся, хотя и не во всем еще совершенный. Порой публицистические размышления развертываются в книге самоцельно, так сказать, вне образов; порой необязательными выглядят пространные научные рассуждения. Иной раз сожалеешь, что Рязанцеву, Лопареву или Свиридовой не дано раскрыть себя в открытых столкновениях, которые потребовали бы от них большей духовной активности. При всех достоинствах образа несколько идеализированным получился Шаров.
Но как бы то ни было, в романе определились особенности манеры писателя, принципы его отношения к герою. И с этими принципами он подошел к новой своей работе — повести «На Иртыше».
* * *На первый взгляд, обращение автора, занимавшегося доселе сугубо современной темой, к периоду коллективизации может показаться неожиданностью. Но из биографии Залыгина мы знаем, что он стоял у самых истоков массового колхозного движения, непосредственно участвовал в нем. С годами интерес писателя к деревне не только не ослабевал, но все больше усиливался. К собственным воспоминаниям о той поре прибавлялись свидетельства очевидцев, подробности, почерпнутые из газет и исторических документов. Да и вообще это в характере писателя — исследовать начала, исходные рубежи процесса. Но послушаем его самого: «На Севере я мог быть и не быть. Это дело случая. Тема деревни — нечто более закономерное для меня, у меня есть ощущение обязательности по отношению к ней. Я получил сельскохозяйственное образование, изучал производственную сторону деревенской жизни, а это немаловажная сторона вообще, в сельском же хозяйстве — особенно: там на всем быте производственные условия сказываются сильнее…
Еще дальше: видимо, наше поколение — последнее, которое своими глазами видело тот тысячелетний уклад, из которого мы вышли без малого все и каждый. Если мы не скажем о нем и о его решительной переделке в течение короткого срока,— кто же скажет?»
Повесть Сергея Залыгина «На Иртыше» открывается героическим в жизни Степана Чаузова событием — с риском для себя он защищает от огня колхозное добро, а заключается событием трагическим. Того же Чаузова, в котором председатель Печура видел своего преемника, высылают за болота как враждебный элемент. И прошло между этими эпизодами всего-навсего несколько дней.
Писатель словно бы перелистывает страницы хроники одного сибирского села. Хроники памятного 1931 года, когда из края в край необъятной нашей страны победно шествовала великая идеи коллективизации. Не канун колхозного дня, который описан многими авторами, а его утро, первые рассветные часы стали в повести предметом исследования. Быть или не быть в артели, отдавать или не отдавать в общее пользование свой скот и свой инвентарь — все эти сомнения для героев Залыгина пусть и недавнее, однако прошлое. Хотя и сегодня еще не отболело вчерашнее и Чаузов старался обойти стороной артельный баз, где стояли его кони.
Колхоз в Крутых Луках стал совершившимся фактом. Хороший ли, плохой ли, он уже существует. «Обратного хода нету»,— ставит точку Павел Печура. И какие бы ни тревожили думы, никто из односельчан Чаузова этого обратного хода не желал.
«Плохо для себя никто не любит. И мне эксплуатация тоже без шуток не глянется,— философствовал перед мужиками Нечай.— К моей единоличной жизни голодуха тоже кажный год принюхивалась, а случись — та моя кобыла в работе захромела — уже разор полный. Под таким страхом жизнь не сладкая, вот почему и пошел наперед в колхоз». И Степан Чаузов — сколь бы туманным ни представлялось будущее — все ж не хотел детям своим прежней участи. Детям он хотел лучшего. Чтобы грамотными выросли, чтобы жили в дружбе с машинами, которые будут делать за них самую трудную работу. А машинами — это герой сознавал ясно — «единолично владеть нельзя — кто завладеет, тот сразу кулаком станет, а другие — у него батраками». И так же понимал он, что, будь все по-старому, он все равно не обзавелся бы тремя конями, не вышел бы в состоятельные хозяева. А если бы и вышел, экономя на каждой малости, то какой ценой: «Купить коня — это значит Клашку на другой год в старухи загнать. Это так и есть — ей бы уже дома с ребятишками не сидеть, а на пашне в избушке жить, мужицкую работу работать вроде вдовы какой». Такой платы за состоятельность не возместило бы и само богатство.