На Иртыше - Сергей Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако какими бы они ни были, Чаузов и прочие крутолучинские мужики, а именно им и с ними предстояло ладить колхозную жизнь. Ибо, как говорит один из героев, Нечай, «другого-то мужика нету, хоть ищи его, хоть выдумывай — а нету!» Эта объективная реальность и занимает Залыгина в повести «На Иртыше» — реальность с ее невыдуманными сложностями перестройки сознания, поисками, противоречиями.
Писатель исследует здесь прежде всего самое состояние крестьянина-сибиряка в начале колхозного строя, когда духовно он уже был подготовлен к принятию идеи коллективного труда, но еще не представлял точно, как эту «коллективность осуществить практически, как ее организовать». Мысли о завтрашнем дне, о путях и способах социалистического преобразования деревни пронизывают все повествование, составляют его душу. Не потому ли другие коллизии тех лет, тоже острые и важные, как, например, преодоление кулацкого саботажа, прощание с частной собственностью, звучат в повести несколько приглушенно. Я не хочу умалять значение конфликтов такого плана, но в известном смысле они очевиднее, нагляднее. «Против кого идти — это очень даже просто,— рассуждает Чаузов.— Колхозный амбар стоит — иди против его и спали. Кобыла отбилась — ее промежду глаз топором. Человек, к случаю, попал — и его также. Против — это запросто. А за что? Спроси — за что? Скажешь — за жизнь? А за какую?»
Вся проблематика произведения обращена лицом к будущему. Залыгина привлекают те соображения, догадки, поиски и сомнения того времени, которые представляют интерес и сейчас, те вопросы, над разрешением которых будут думать и впоследствии. В этом существенная особенность его прозы. И принципиальная. В книге о Чехове писатель скажет: «Предметом же искусства нашего поэта — и чуткого, и тактичного является прежде всего процесс. К процессу и можно, и нужно прислушиваться, изучать его, поскольку он поддается влияниям, поскольку он — нравственный, а не уголовный».
Это — о Чехове, но отчасти и о себе, о своей творческой позиции. Не свершившееся явление, но свершающееся. Не застывшая истина, но истина, понятая как процесс. В повести «На Иртыше» Залыгин не раз устами своих героев подчеркивает направление исследования.
«Смерть не тревожит, тревожит жизнь — как ее нынче человеком прожить?» — размышляет Чаузов.
Не случайно и то, что Залыгин избирает в повести, казалось бы, самую тихую и бездеятельную для деревни пору, вынужденную паузу, когда поля еще под снегом и все словно бы замерло в предвидении сева. Время это тем и дорого писателю, что оно как бы само по себе располагает к раздумью, сосредоточенности, пересудам.
Единственная, так сказать, производственная сцена в книге — это сцена вывозки стогов. Но и она не выпадает из общего аналитического плана повествования, поскольку насквозь просвечена придирчивыми, изучающими, внимательными взглядами крестьян. Описанная здесь привычная работа исполнена для героев особого смысла, потому что она уже колхозная. И в этом качестве каждая ее деталь обретает свой подтекст, свое второе значение. И то, что крутолучинским мужикам по пути на луга повстречался обоз, снаряженный соседней деревней. И то, что между соседями не возникло, как бывало, распри из-за какого-нибудь стожка. И то, что дело подвигалось на диво быстро. Непривычное, удивительное, но радостное зрелище являли собой луга. Неизведанная, незнаемая прежде коллективная сила открывалась всем и каждому. И «тут Степану было вовсе по душе».
Новь манила, звала к себе, но и вопросов порождала множество. Еще бы без вопросов. Колхоз-то мерка на мужика не меренная. Что ни шаг, то разведка, поиск. Как, победив в крестьянине собственника, осознанно или нет стремившегося разбогатеть, сберечь в нем хозяина, радетеля земли? Сделать его не безответным исполнителем чьих-то распоряжений, а развить, обратить на общее благо то ценное, что годами, десятилетиями вырабатывалось в характере труженика: самостоятельность, расчетливость, умение понимать выгоду. По таким вот болевым точкам и проходит нерв повествования. Деревенский философ Нечай прозорливо угадывает многие из тех проблем, которые и впредь не утеряют своей остроты.
«Вот объясни мне, Ягодка Фофан,— допытывается он у своего приятеля,— к примеру, я нонче утром слажу с печи, похлебал щей, после — подался в колхозную контору. Спрашиваю: „Что мне, товарищ мой начальник, робить?“ Ты подумал, пораскинул: „Подавайся, Нечай, на двух по сено… За Иртыш, на Татарский остров“. Ладно, я иду, две розвальни запрягаю, сажусь на переднюю, поехал. А ведь назавтра-то снова да ладом я у тебя спрашиваю: куда ты меня определишь?
— Ну и что? Что из того? Ты на артель работаешь. И я — обратно на артель. Ну, а значит, артель — на тебя и на меня. Чем плохо?
— Так неужто я после того крестьянин? А? По-крестьянски-то я с вечера обмечтал, как запрягу да как мимо кузни проеду, возьму у кузнеца по путе необходимый гвоздок, да как моя кобыла у той кузни поржет, а близи околицы дорогу помочит, да какими вилами я стожок в сани метать буду. Я кажный день зараньше себе отмерил, день за день, и вся линия моей жизни складывается. А тут? Ты, значит, будешь думать, а я сполнять».
И Степан Чаузов, тот тоже озабочен, как ему в колхозе крестьянином остаться. Чтобы слово его вес имело, чтобы мог загодя знать, сколько хлеба по осени получит, какой в доме будет достаток. Трудно ему, привыкшему все рассчитывать и взвешивать, смириться с тем, что кто-то за него решает, где посеять и сколько, а он должен лишь проголосовать за эти неведомо кем составленные планы. И не амбиция, а неподдельная тревога слышна в его словах, обращенных к председателю Печуре: «Почто ты ко мне добровольно-принудительно без конца и краю льнешь? Вот обратно — план по севу обязательный из городу привез, а требуешь, чтоб я за его добровольно голосовал? И семян под его дал?»
Появившаяся в 1964 году книга Залыгина органично входила в русло современных раздумий о повышении доверия к труженику, к его хозяйской ответственности перед обществом. В марте 1965 года на Пленуме ЦК КПСС были строго осуждены перегибы, выражавшиеся в волевом планировании сверху, принижении самостоятельности сельскохозяйственных артелей, в разного рода субъективизме. Повесть «На Иртыше» помогала распознавать эти отрицательные явления еще в зародыше, у самых их истоков.
Обращаясь к событиям далекой от нас поры, писатель сумел уже в тех условиях подметить конфликт между хозяйским чувством труженика и пренебрежительно администраторским отношением к нему. Отношением, которое у уполномоченного Мити или оторвавшегося от села Корякина питалось еще и подозрительностью к таким, как Степан. В Чаузове они видели главным образом носителя «индивидуализма и собственничества».
Конечно, у Чаузова есть черты раздвоенности. Труженик, каких мало, он мог при случае напомнить жене, «из какой бедности взял ее». Своих же старших братьев ставил в пример — те взяли богатых. Но одна сторона характера предполагает и вторую. И соотношение между ними подвижно, изменчиво, диалектично. «При всей любви моей к Чехову,— писал однажды Залыгин,— меня никак не устраивают мужики его повестей „Мужики“ и „В овраге“.
Видимо, в них сказано не все, точнее — не все существенное, в частности не было замечено, что в этой среде мог народиться Чапаев». Это героическое начало особенно окрепло в условиях революции. Ю-рист в споре с Корякиным и Митей не зря делает упор на партизанском прошлом Чаузова, на том, что он среди первых вступил в колхоз.
Уполномоченные же, формально признавая формулу двойственности натуры крестьянина, на практике принимали в расчет лишь ту её часть, где говорилось о собственнических инстинктах. Раздражало их в Чаузове и еще вот что: независимость в суждениях, хозяйственность, то, что по сути своей он не был безропотным исполнителем. И когда Степану предложили снова — в который раз — сдать зерно под повышенный план сева, а он отказался, его поспешили объявить кулаком, хотя, по мнению того же Мити, кулак он был не настоящий.
Этот поступок героя, разумеется, можно понять. Он ведь думал о семье, о детях, как их накормить. Да и не было уверенности, не внушала ее бесцеремонность Корякина, что нынешняя сдача — последняя.
Другое дело, можно ли оправдать Чаузова. Не забудем, что не один Корякин уговаривал колхозников, но и Ю-рист, человек, глубоко понимавший психологию крестьянина. Возможно, то, что представлялось Степану своеволием, фактически было необходимостью. И в том, что мы не ощущаем этого различия, сказывается ограниченность взгляда на происходящее преимущественно изнутри одной деревни.
Но, как бы то ни было, ясно одно: сам Чаузов значил для колхоза неизмеримо больше, нежели его зерно. «Его бы только в работу как можно скорее,— говорит Печура,— а после он уже себя покажет!»
И хоть финал книги, повторяю, трагичен, в ее пафосе нет пессимизма. Напротив, она проникнута верой в неиссякаемые творческие возможности труженика, в его способность преобразовать жизнь на новой основе. Порукой тому трудолюбие, чувство здравого смысла, искони присущие народному характеру, и те качества социальной активности, которые развиты в людях революцией.