Железный тюльпан - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ничего не думала! — Она уже тяжело дышала. Мокрые волосы рассыпались по голым, высовывающимся из полосатого халата плечам, падали на щеки, лезли в рот. — У меня же не голова, а свекла! У меня же только руки и ноги для танца! И дырка для…
— Рита! Ну прекрати! — Он стоял перед ней, схватив ее за запястья, сощурясь, глядел ей в лицо. — Если бы ты не удрала из Америки с Женькой, я бы не встретил тебя! И мы бы…
Она вырвала руки. Больно ударила его ребрами ладоней по кистям. Он отшатнулся.
— Ты забыл, Бахыт. Ты как будто бы все забыл. Нет, память у тебя хорошая. Ты забыл, на каких условиях я пошла за тебя. При каком условии. Напомнить?!
Со стола на них, стреляющих друг в друга глазами, смотрела грустная восточная девушка в тюрбане. Девушка сидела в кресле с высокой спинкой, на ее колени была брошена парчовая, переливающаяся золотыми узорами ткань; она вся, будто елка в Рождество, была увешана, усыпана, как алмазным снегом, драгоценностями: ее шея была обвернута три, четыре раза жемчужной низкой, где перемежался розовый, белый и черный жемчуг, в ушах у нее качались длинные, как слезы, висюльки то ли из хризолита, то ли из аквамарина — бледно-зеленые, прозрачные, — на ало-розовом, как заря, атласе тюрбана светились нежные капли мелких брильянтов и горного хрусталя; талия была туго затянута в бархатный корсаж цвета осеннего листа; у девушки, среди всего этого великолепия, были такие печальные глаза, полные невылившихся слез, что хотелось прижаться к ней, шепнуть ей на ухо слова утешения, вытереть ей глаза от слез ладонями.
У ног девушки, коленопреклоненный, стоял старый человек. Он был весь сед, как лунь, морщинистое скуластое лицо было сурово, угрюмо, как у старого солдата. Узкие глаза были непроницаемо равнодушны. Он смотрел не на девушку — он смотрел в пространство, мимо нее. Он смотрел в свою близкую смерть. На колене он держал потускневший медный военный шлем. Седые усы нависали над подковой губ. Морщины изрезали высокий лоб. В ухе, обращенном к зрителю, мерцала золотая слезка серьги.
Худайбердыев кинул взгляд на печальную девушку и на старика у ее ног. Саския?.. Нет, для Саскии натура слишком молода. И потом, Саския была беленькой, рыжей, а эта смуглянка. Хендрикье?.. Возможно. Рембрандт был много старше Хендрикье, своей служанки.
— Не надо мне ничего напоминать, Рита. Я и так помню. — Он отвел тяжелый взгляд от картины. — Давай сменим пластинку. Я куплю этого дивного Рембрандта у этой васильсурской курочки за гроши, предложу ей, м-м, тысячу долларов, а то и пятьсот, она таких денег никогда в жизни не видела, бедная деревенщина. А сам продам этот холст… ну, на Кристи… при содействии Гии Ефремиди… за несколько миллионов. Как ты думаешь?.. А?..
* * *Этот синий негр на подтанцовках, у меня на бэк-вокале, очень нравился мне.
Он мне приглянулся сразу, как перешел ко мне с подтанцовок у Люция. Когда это произошло? Я особо не замечала таких вещей, всем подобным распоряжался Беловолк, я не понимала ничего в этих крошках и амбалах, что раскачиваются там, сзади меня, напевая, завывая, вскрикивая, дергаясь, создавая мне гудящий, прерывистый музыкальный фон, — мурлыкают, стонут, воют, да и ладно, и хорошо. Мне важно было самой не ударить лицом в грязь, все свое спеть, чтоб от зубов отскочило, охота мне еще была думать о бэк-вокале. Но этот синий негр! Я сразу приметила его.
Господи, когда кончится этот холодный март?! Эта холодрыга… Эти вечные снега… Я не снимала черных перчаток из тонкой кожи — руки у меня все время мерзли, на сцене вечно дуло из всех щелей, холодно было держать микрофон. Я приближала к огурцу микрофона холодные губы.
Я летучая мышь,Я боюсь голубого огня.И надменный ПарижНаглой роскошью плюнет в меня.В Сан-Францисском порту,На закате безумного дня,В карты — ах, сигаретой ко рту —Моряки проиграют меня…
Беловолк и Вольпи пробовали со мной старый эмигрантский репертуар. Мой чуть хрипловатый голос — «ах, Люба-то, вы не заметили, вы знаете, пьет!.. Пить много стала!.. Слышали, как голос изменился?!..» — идеально подходил для черной русской «летучей мыши» парижских подворотен двадцатого года, лондонских трущоб, сан-францисских портовых кабачков. Канувшее время, почему его стали вытаскивать из небытия? Потому что человек оглядывался назад и видел: там, позади, в тех черных годах, люди тоже страдали. Сейчас страдают — война на Кавказе идет. Тогда страдали — Россию взорвали, осколки летели по свету. Большевики — террористы номер один. Куда до них Масхадову и Басаеву.
Мне на рожу накладывали черную вуаль, ярко, вызывающе подмазывали губы; Беловолк приставил ко мне замечательную визажистку, я отдавалась ее рукам, как отдавалась бы ласкам в постели. Та ночь с Любой не сделала из меня бисексуалку. Видно, мало хлебнула я нового наркотика: закинутое лицо мертвой Любы заслонило все чувственные утехи. Визажистка вытворяла с моей мордой чудеса, из зеркала на меня глядела, взмахивая загнутым ресницами с целым слоем черной штукатурки, блестя подмалеванными черным карандашом глазами, пылая лихорадочно горящими скулами над запавшими, как от недоедания, щеками, поблескивая жемчугом зубов в зазывной, дешево-просительной и вместе ненавидящей улыбке, русская эмигрантская певичка шанхайского ресторана, шансонетка парижского кафешантана, девочка нью-йоркского подпольного борделя. Ах, русские, рассеялось вас по свету! И выживаете вы, кто как может. Кто к геям примкнет — у геев водятся деньги; кого возьмут на содержание; кто прорвет грязную холстину нищеты, пробьется к тайному богатству, к громкой славе; кто — заживо сгниет под забором, в порту, на свалке, у порога дешевых забегаловок, продаваясь за шиллинг, за сантим, за цент, за юань. Я чувствовала на своей шкуре боль и пот тех, уехавших когда-то вон из России. Я ощущала — этой намазюканной, этой ярко размалеванной, декадентской своей, красивой рожей — слезы, что текли по их лицам, и они, эти слезы, прожигали мне щеки. Визажистка отступала от меня на шаг, прищуривалась: «Идеально! Хоть сейчас в кафе „Греко“». Я, к стыду своему, не знала, где это кафе «Греко». На Волхонке?.. На Якиманке?.. Мне Беловолк потом сказал, что оно в Нью-Йорке, и что там обедали все знаменитости. И русские эмигранты тоже.
Я приближала микрофон к губам, хрипела в его дырки душещипательные слова эмигрантских песен, — а за моей спиной, на бэк-вокале, выделывался этот черно-синий негр, Фрэнк, кажется, его звали, ну да. Он изгибался так, что его затылок касался пола; он мог дать сто очков вперед всем виртуозным рэперам, что подпрыгивают и крутятся на руках на Новом Арбате, на Пушкинской. И его голос, звучный, глубокий, будто кто-то ухал в пустую выдолбленную тыкву, выделялся из всех голосов моих подпевал: теплый такой тембр, влекущий, густо вибрирующий, заствляющий чужое тело дрожать ответно. Казалось, его баритон сотрясает доски пола. Почему он изгаляется на подтанцовках, а не солирует? Я пела про летучую мышь — вдруг резко обернулась к нему. Он поймал мой взгляд глазами. Понял. Подскочил из вереницы прыгающих кордебалетников. Обнял меня рукой за талию. И мы завальсировали, заскользили с ним, высоченным, черным, по сцене в медленном сексуальном танго, и он наклонял меня, как хотел, ломал, вертел, прислонял свое лоснящееся лиловое лицо к моему, мне стало жарко, краска текла по моему лицу ручьем, я шепнула негру по-английски: «Thank you very much». Синие белки блеснули совсем рядом с моими глазами. «Отлично сымпровизировали! — зегремел из тьмы зала Беловолк. — Так оставить!.. Фрэнк, ты слышишь?!.. то же самое сделаете с Любой на концерте…»
После репетиции, кинув микрофон в руки подбежавшему помрежу, я подошла к подтанцовщикам. Синий Фрэнк каланчой возвышался над всеми. Я посмотрела ему в блестевшее от пота ночное лицо и рассмеялась.
— А вы находчивый. Спасибо.
— В английском языке нет «ты» и «вы». — Он взял меня за руку. — Ты отлично поешь. Ты вблизи лучше, чем я думал. Смой, пожалуйста, всю эту краску в гримерке.
Он потрогал мою щеку пальцем. Вытер ладонью смазанную помаду с подбородка. Я шутя ударила его по руке.
— Не распускай руки, Фрэнк!
Он улыбнулся мне, и я чуть не зажмурилась от сахарного высверка его крупных веселых зубов.
— Мисс права. Я не прав. Больше не буду. — Он спрятал руки за спину. — Может, пойдем посидим в баре?
И мы пошли сидеть в баре. Бар был рядом с репетиционной студией — на Трубной площади. Фрэнк все заказал сам, не дал мне и кошелька раскрыть.
— Будешь пиво?
— Как хочешь. Бери. Тогда и креветки тоже.
— Не только креветки, я возьму тебе икры. Любишь икру, Люба?.. кавиар… русское лакомство…