Удавшийся рассказ о любви (сборник) - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заворочался Бышев, ему было плохо.
– О черт, – стонал он и снова: – О черт…
– Иди вырви.
– Не получится, – и Бышев рассмеялся. – Не от выпитого, а от съеденного; хочешь, объясню, во что у меня превратился желудок? – маленький, как кулачок. Сжался весь и усох.
– Уж так сразу и усох?
Бышев приподнял голову:
– Спят? Ночь уже?
– Спят.
Бышев сел, щурился от далекой настольной лампы.
– Я как-то давал уроки, и меня накормили. Хлебосольно, от души накормили, а я рад стараться, наелся. Через полчаса сижу перед ученицей, и вот так же скрутило.
Бышев усмехнулся:
– Я тут же руки в брюки и через брюки живот глажу: не подведи, миленький, не подведи перед девушкой.
Бышев вздохнул:
– Юр, а Юр. Деньги очень нужны.
– У меня пусто сейчас. Было что-то, испанец выпотрошил.
– Я знаю, Юра. Займи где-нибудь… О господи, что там у меня творится.
Бышев лег на живот и застонал. Затем повернулся, поворочался – наконец заснул. Лапин лежал, по-ночному нечувствительно держал в пальцах записную книжку. Ребята спали. Лапин оглядел всю эту разбросанность – землянка ли? окоп ли? – привыкли спать где придется, а назавтра уже не думали о том, где спали вчера. Отцы остались в окопах, и теперь дети будто бы дослуживают за них. Будущий солдат потенциален не только мужской формой, возрастом и мышцами – он духом уже солдат, он ждет.
Поработалось недолго – стало как-то тесно в постели, и в комнате было тесно – и тогда Лапин вышел в коридор, чтобы походить взад-вперед по коридору коммуналки; взад-вперед, как маятник или как люлька, в которой человека укачивали в младенчестве, и человеку это смутно запомнилось и теперь повторяется в шагах. Взад-вперед.
Сундуки стояли в коридоре, Лапин даже не знал, чьи они, а вот владельца этого подвешенного к потолку велосипеда он знал. Пора уже было заснуть, и, управляя собой, Лапин подбирал себе мысли, мыслишки помягче, получше и почище.
– Ой, люди, люди, спасите! – раздался негромкий крик.
За дверью с номером четыре лучший рыбак района видел сны, плохие сны, нехорошие сны.
– Ой, люди, рыбу тащат. Рыбу мою тащат!
Лапин прошагал к той двери и привычно скомандовал четким голосом постороннего:
– Иван Иваныч, на другой бок.
Выкрики стихли. Лапин обогнул сундук и в ботинках на босу ногу прошагал вглубь к электрическим счетчикам. По полу тянуло холодком. Появился Иван Иваныч, появился этаким пузырем в сетчатой майке и трусах. Он щурился.
– Тоже не спится, Юрий Николаевич?
Иван Иваныч зевнул и потянулся.
– Что же мы все-таки праздновали сегодня, Юра? За кого ж пили? Не может быть, чтоб кто-нибудь не родился. А?.. Здорово я сказал. Родилась ведь где-нибудь на свете пищалочка маленькая?
– Конечно, Иван Иваныч.
– Вот и пусть себе живет не болеет, верно?.. Чего, думаешь, мне не спится – метель кончается, Юрочка! На рыбалку скоро, а?
– Подледную.
– Ну конечно. Принесу окунечков этак килограмма на четыре – помнишь! – вывалю в таз: лежат они алые, лежат, ласточки мои, глаза выпучили. Чудовища! А ведь милы, милы. Плавники огнем горят, плотва – она зелень, она на морозе не глядится, я из одного этого ее кошкам скармливаю…
Сосед ушел, уснул, спал без криков. Лапин вернулся к себе и, прежде чем лечь, постоял немного у окна.
Лапин смотрел – угловой дом, высокий и на двух ветрах, был весь в буране, в падающем и взлетающем снеге. Окна были темны, но сам дом, в свете фонарей, раскачивался. Не вьюга, не снег летел, а сам дом огромным куском взлетал и опускался – плыл.
Плыли.
Он и Галя плыли, – он хорошо помнит, – река была, солнце, лето и взбрызг воды, яркий всплеск из-под шлепнувшей по воде веселой Галиной ладони.
– А знаешь, Юра, иногда я думаю: зачем это я родилась? Что я такое?
Вот так она всегда начинала, издалека, тихо и робко, надеясь на свое женское излучение. Все разговоры ее были фактически одним-единым долгим разговором с одной-единой целью. Она чуть шевелилась в воде, тело было желто, янтарно – солнце пронизывало воду, опутывая ее тело золотой ниткой по восемь, по десять раз, прежде чем уйти вниз, где тина, ил и попрятавшиеся караси.
– Юра…
А он плыл себе потихоньку и вдруг оглянулся, как на звук. Она раскинула руки и теперь была на спине. Все более золотея, огромной ярко-желтой массой тело поднималось кверху – чистое и светлое. Гладь колыхнулась, расступилась, давая место ей, и слова у него встали в горле. Он двинулся к ней, то есть не двинулся – он просто потек, как сама вода, которой только дай куда течь. И тут же он понял, откуда все ее слова, все эти «знаешь, Юра», и этот тон, и эта мягкость, – она ведь прекрасно знала, как она поднимается из воды и чем держит его, и год и два года будет держать, вот только дайте ей эту воду, и эти солнечные блики, и чтоб вот так всплывать, раскинув руки.
А она была уже далеко:
– Ха-ха-ха… – И она, быстрая и проворная, уплывала, несла над водой голову. Белая от косого солнца, появлялась ее спина и крепкая белая холка над темной водой.
– Не умеешь ты плавать! – поддразнивала она, с ее коротко остриженных волос вода капала прямо на блики, на солнечную рябь.
– Сыграем в ладушки, Юра! – она была уже лицом к нему. И водой брызнула. На мокрых веках были капли, а веки слиплись, он протер их рукой, но несколько этих солнц так и остались в глазах, будто бы для поддержания иллюзии на минуту.
– Сыграем? – и она выставила ладони, удерживаясь на воде телом, а на ее плечах были мелкие милые родимые пятна.
– Ты хоть не высовывайся из воды, – сказал он.
– А нет никого, Юра.
– А Иван Иваныч?
– Нет его. Он рыбу ловит.
И опять:
– А меня вода выталкивает, Юра.
Она опять легла на спину, опять раскинула руки, но, словно зная, что магия второй раз может не повториться, или просто не желая подвергать риску могущественный козырь, – она теперь лежала на воде с улыбочкой и, балуясь, набирала в рот легчайшие глотки воды и весело и упруго их выталкивала, булькала. Незаметнейшим переходом она опять оказалась к нему лицом, они были рядом и держались на воде, как двойной поплавок, чуть опускаясь в воду и тут же подымаясь осторожными толчками ног. Он держал ее за плечи, пальцами на мокрых родимых пятнах, а от солнца тело ее было как раскаленное.
Ради этого все и было. Галя смотрела на него и ждала.
– Ведь не дом у тебя, Юра, а проходной двор. Сквозняки. Спит кто попало. У меня ведь ребенок, шесть годиков.
И улыбнулась:
– Так что начистоту – либо ты со мной, либо ты с ними. Либо да, либо нет.
И еще улыбнулась:
– И если ты молчать будешь, то тоже значит, что ты сказал «нет». Вот так, Юрочка…
И еще сказала:
– Смотри не пожалей после. – Она улыбалась, а вода оказалась на уровне ее рта, она закашлялась, несколько раз дурашливо хлопала себя рукой по спине, и тут уж было ясно, что она плачет, хотя на лице-то видны были только брызги, вода.
Глава вторая
Сейчас боль была вполне притихшая, тупая, и была она от понимания того, что Галя, вернувшись к мужу, живет в привычном своем окружении – и живет очень спокойно. В этом «спокойно» и крылась для него боль, оттуда она и выглядывала… Лапин сидел в своей служебной комнате. Он горбился над протоколом, переписывал, и время от времени его тянуло к окну – глядеть на буран и ничего не делать.
Постучав, вошла уборщица.
– Вот штука… Дочка опять замуж вышла, – уборщица вытирала с подоконника пыль.
– Как опять?
– Вот так. Взяла и опять вышла.
Уборщица замолчала и не пояснила. «Ничего страшного, мать», – хотел было наугад сказать Лапин, но осекся. Было две уборщицы: одна – вот эта, старенькая, и была другая, обижавшаяся на слово «мать». Эта не обижалась, но Лапин уже осекся и только смотрел на руки ее и на тряпку.
– Пылить буду, – сказала она, берясь за швабру.
Вот и предлог. Лапин тут же встал из-за стола – вышел. В коридоре было пусто, гулко и ободранно: ремонт. Под ногами валялись битые стекла и штукатурка. В придачу в прокуратуру (как и во всякое ремонтируемое здание) проникли, прячась от холода, птицы, и Лапин никак не мог к этому привыкнуть. Воробьи, голуби и даже, кажется, вороны, они хозяйничали в этой половине здания, то есть как хозяйничали – по углам жались в страхе. Птицы были намерзшиеся: помалу и неохотно летали они.
Он брел вдоль больших белых коридорных окон – белых, потому что сыпал снег. Вот это Лапина и притягивало. Он всегда сдержан, особенно на работе, это его черта. Ему двадцать девять лет. Для многих удивительна была та ровность, с которой он начал работать, – даже в первые, ранние годы за Лапиным не замечалось обычных вспышек отчаяния или озлобления, тех злых минуток, что сопутствуют формированию следователя.
Самому Лапину это удивительно не было: еще в прохладных и чистых комнатках детдома он слышал о себе: «Хороший мальчик. Звезд с неба не хватает, но за него можно быть спокойным. Ровный…»
Лапин стоял у окна, а за окном сыпал и сыпал снег. Буран мчался над крышами – благодарность снегу стала для Лапина ясным и длительным ощущением, и он как бы забылся.