Блю из Уайт-сити - Тим Лотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приподнимается, чтобы ударить Тони, но промахивается. Тони припечатывает его к полу ударом по ребрам, наклоняется над ним. Я вскакиваю и устремляюсь к сцене, чтобы прекратить драку. Но Тони уже дотянулся до Кроули и держит его за рубашку. Аудитория визжит и вопит.
Слышу, как Тони говорит:
— Спокойно, клоун. Это же всего лишь пустышка, просто символ, и ничего больше. Символ тогочтотытамхочешь.
Большим пальцем он надавливает Кроули на переносицу, отчего тот начинает истошно вопить.
— А это имеет только то значение, которое вкладываешь ты.
Еще удар. Теперь Кроули неподвижно распростерт на полу сцены. Тони стоит рядом. Я тяну его прочь. А он, оглядываясь, кричит:
— Попробуй с этим справиться, мужик.
В зале полная неразбериха. Я ищу глазами Веронику, но ее нигде нет. Тащу Тони к выходу, опасаясь, что кто-нибудь мог вызвать полицию. Он обхватывает меня. Я понимаю, насколько он пьян. Пытаюсь разобрать, что он говорит, и тут же жалею об этом — лучше бы не слышал.
— Фрэнки, дружище. Ты мой спаситель. Не женись, Фрэнки. Оставайся с нами. Веселись. У тебя еще много времени осталось. А ты от всего хочешь отказаться. Ради какой-то обыкновенной девчонки.
Он дышит мне прямо в лицо, запах пива и чипсов. И хотя он вряд ли понимает, что говорит, я все равно потрясен.
— Я не ради нее это делаю.
— Тогда зачем? Зачем ты это делаешь?
— Зачем? Потому что хочу… — Я замолкаю на полуслове. — Потому что хочу… наладить отношения. Потому что устал жить сам по себе. Я хочу стать частью чего-то… кого-то… еще.
Вдали уже слышны сирены полицейских машин. Я тащу Тони за воротник по коридору, он волочится сзади, вцепившись в мою рубашку.
Тони закусывает губу, закатывает глаза к белому потолку, потом поворачивается ко мне и говорит лишенным выражения и неожиданно трезвым голосом:
— Ты высокопарный придурок, Фрэнки. Более того, ты заблуждающийся придурок. Послушай, что я тебе скажу. Мы все одиноки. Независимо от того, кого ты трахаешь и сколько, неважно, женишься ты или нет. Ты сам по себе. С твоей головой и твоим членом. Ты идешь своей дорогой. А все остальное — сказки Уолта Диснея и Стивена Спилберга, и ты это знаешь, все остальное…
Я уже вывел Тони на улицу и пытаюсь увести как можно дальше от места, где он устроил скандал. Костюм Тони покрылся пылью и уличной грязью. Под носом образовалась тонкая пленка с примесью белого порошка — еще одна причина его состояния, так что ему тем более не стоит попадаться на глаза полицейским. Тони наконец удалось подобрать слово, которое он так долго искал.
— Все остальное — миф. То, о чем говорил этот бирмингемский сукин сын.
— Нет, Тони. Я не верю. И я знаю, что это не сказки Уолта Диснея. Я просто хочу жить нормальной жизнью. Хочу быть как все. Я не ищу счастья. Я ищу перемен.
Как выяснилось, это была сирена «скорой помощи», а не полицейской машины. Я все еще волоку Тони по улице. Вряд ли он слышал хоть слово из того, что я сказал. Вижу, как вдали Кроули выводят через запасной выход. Я отпускаю Тони, и он медленно оседает на землю. Он слишком пьян, чтобы на него обижаться.
— Какой же ты злобный ублюдок, Тони, — тихо говорю я.
Но я всегда это знал. И тем не менее был его другом. Более того, именно жестокость Тони и свела нас.
Глава десятая
Ядовитое жало Тони Диамонте
Если хронологически моим первым лучшим другом был Колин, то вторым, соответственно, — Тони. Он вытеснил, затмил и, в каком-то смысле, уничтожил Колина, заморозил его, остановил его развитие, уничтожил его потенциал, способствуя превращению Колина в того, кем он является. Не без моей помощи, конечно.
Хотя в каком-то смысле он просто завершил давно начавшийся процесс. Наши отношения с Колином к тому моменту уже изменились, они стали тускнеть, когда мы перешли в среднюю школу. Многие мои друзья — не такие близкие, как Колин, никто из них рядом с ним не стоял — остались в прошлом, были отсечены, обреченные прозябать в болоте «Голдхокхай» — школы, которую сейчас бы назвали отстойной: грубые, плохо питающиеся дети, ругающиеся матом в присутствии учителей. Три четверти моих друзей оказались там, либо попали в такую же районную школу: «Клем-Эттли-Колп» или — хуже ничего не было — Св. Барта, где детям покупали подержанную одежду, и хулиганы каждый день устраивали драки до крови.
Но мы с Колином относились к так называемым сливкам общества. В районе осталась одна спецшкола, и наши родители отправили нас туда. Как всегда, я прошел легко, а он проскрипел на дополнительном наборе. Может быть, в другой школе ему было бы легче, но здесь он был обречен плестись в хвосте. Его спасал только почерк в сочетании с уникальными способностями к математике и компьютерам.
Школа располагалась в новом здании и имела собственную форму, красивую, с остроконечной фуражкой. Сначала мы с Колином растерялись и держались друг друга, пытаясь зацепиться за старый багаж: за маленький замкнутый мир, в котором кроме наших отношений, нашего без слов понятного молчания, все остальное мало что значило.
Но нас подхватывали приливы и течения; они могут возникнуть и прорваться в вашу жизнь, как я понимаю теперь, в любой момент и с любой стороны, огромные неуправляемые волны, с безразличными, безжалостными гребнями. Мы стали частью чего-то большего, чем мы сами, чего-то, живущего по совсем другим правилам, чем те, к которым мы привыкли. Я понял, что придется многому учиться, и делать это надо было быстро. А Колин, я знал это уже тогда, избрал другую, пагубную стратегию. Он начал зажиматься, прятаться. А прятаться нельзя. Нигде не спрячешься.
Мы по-прежнему остались черепахой и зайцем. И новой школе удалось более явно и выпукло обозначить эти наши различия, определявшие стиль поведения перед лицом новых сил, ополчившихся против нас.
Тончайшие трещины, испещрившие дамбу, которую мы возвели, защищаясь от внешнего мира, углубились, и вся конструкция развалилась как-то вечером в четверг. Сейчас я могу вспоминать об этом, а раньше запрещал себе даже приближаться к тому моменту своей жизни, образно говоря, затыкал уши и начинал насвистывать, слишком сильные эмоции это вызывало.
Думаю, именно с той поры я стал сторониться слабых людей.
Как в любом классе, у нас был свой задира. От него не исходило постоянной угрозы, и вообще, все было не так страшно, как может показаться. И задирой был, конечно, Тони. Тогда его не звали еще Тони-Бриллиантовым, даже просто Тони: он был Энтони Диамонте. (Причем настаивал, чтобы имя произносили на английский манер.) За глаза его называли Тони-Латинос или Маленький Макаронник. Но только за глаза.
На самом деле Тони уже тогда не нужно было никого запугивать. Просто он еще этого не понял. Он был симпатичный, остроумный, сообразительный. Высокий мальчик с хорошей фигурой, коротко стриженный, с ленивыми глазами, которые оценивающе останавливали свой взгляд на каждом предмете. Смуглая кожа. Большие пухлые губы. Томный, неторопливый, грациозный. В глубине глаз, за внешней теплотой, таился холод. Аккуратно подогнанная форма. Брюки подшиты, пиджак заужен по фигуре, красивые плотные льняные рубашки.
Помимо элегантной внешности, в нем была еще какая-то взрослость — некая отстраненность от мира, большее, чем в среднем у детей его возраста, расстояние между стимулом и реакцией. Это наделяло его властью, получив которую он счел, что должен ею воспользоваться. Конечно, сегодня Тони более откровенен в выражении своих чувств. Но это определяется количеством выпитого и выкуренного.
Он был самым сильным мальчиком в классе, и не только физически: он лучше всех мог сориентироваться в ситуации, оценить слабость противника, быстро среагировать. Даже некоторые учителя старались с ним не связываться — у него был талант причинять боль, встроенная поисковая система уязвимых мест человека. Естественно, это делало его неотразимым, и вскоре он уже обзавелся свитой, другими словами, бандой, хотя последнее предполагает более строгую иерархию, чем та, что сложилась в окружении Тони.
Думаю, нет, уверен, что мне хотелось примкнуть к этой свите, меня, как любого ребенка, влекли сила, бесстрашие, жестокость. Но в глазах других я был неразрывно связан с Колином, чью природную застенчивость и мягкость к тому времени усугубили огромные, безобразные прыщи. Вдобавок у меня имелась собственная метка на лице — бордовое родимое пятно, и собственная интеллектуальная непригодность — мой ум. Так что я наравне с Колином был обречен на изоляцию, хотя и не в такой степени, как он: все-таки характер у меня был жестче, чем у моего прыщавого друга, а спортивная подготовка не оставляла сомнений, что, в случае чего, я могу дать сдачи. Но Тони и его окружение не воспринимали меня всерьез. Хотя хотел я именно этого, и хотел страстно.