Король Королевской избушки - Николай Батурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пару раз оттолкнувшись посильнее палкой, он подкатил к сеням и снял лыжи. Прислонив их к стене, переступил порог, скинул бурак и винтовку, взял в сенях берестяное ведро, пешню, выкованную из длинного болта, и спустился по склону вниз.
На старой проруби наросло льду, и он прорубил рядом новую, как раз по ведру. Затем побрел на одеревеневших ногах обратно. Открыл тяжелую скрипучую дверь, низко наклонился, но все-таки умудрился набить себе свежую шишку. «Видно, голова твоя для этого и существует», — посмеялся он над собой.
— Эй, вы там! — крикнул он мышам, копошившимся в объедках на столе. — У вас, значит, мне на ночлег проситься?
Он поставил ведро с водой у двери и, сделав два небольших шага, оказался у окна. Опершись ладонями о подоконник, он посмотрел вниз, на бесснежную реку с непричесанными тенями ив и дальше, на заречный луг, куда штрихами ложились неестественно длинные тени лиственниц, точно ступени в бесконечность. Он затерялся в пихтовом лесу между тремя сопками — Тремя Братьями; в этих просторах куда больше возможностей себя потерять, но зато и больше возможностей себя найти. Когда-то, стоя на распутье, он из всех возможных дорог выбрал бездорожье. И конечно же потерпел поражение. Победа, поражение, не все ли равно, все зависит от точки зрения, говорил он себе, если за едва заметными движеньями губ вообще можно было уловить какие-то слова.
Собаки скулили и царапали дверь, и он отошел от окна, чтобы впустить псов. Те прямо помешались от радости.
— Что, голодные? — спросил он. — Не может быть… Там, за окном, столько всего. Для меня, для вас, да чуть ли не для всего голодного мира.
Но собаки знали, что этим сообщением сыт не будешь; они обнюхали все углы, и Рыжая подпрыгнула к копченой сохатине, подвешенной к балке. До сохатины она не допрыгнула, зато повисла в воздухе, схваченная за шкирку рукой охотника. Псина жалобно заскулила, мол, «так-вкусно-прямо-сил-нет». Он отпустил собаку, и та поплелась, прижав уши и опустив глаза, в угол.
— Ишь ты, обиделась, — сказал он собаке. — Это у вас от себялюбия… Сразу обижаетесь, чтобы потом вам за это больше перепало, — продолжал он, зажигая в маленькой железной печке давно приготовленные дрова. — Надеетесь на человеческую жалость. — Маленький яркий огонек прыгнул на полено; от сильной тяги печка сразу загудела, и труба затряслась от быстро набравшего силу огня. — Чтобы ты не улетела, — сказал он, ставя на печку чайник. Он подбрасывал полено за поленом; печка раскалилась докрасна и вся тряслась, словно доведенная до бешенства. Скоро в избушке стало тепло и уютно; живые красноватые блики прыгали по полу, стенам и потолку, по его коленям, отдыхающим рукам и заросшему лицу. Он задумался, глядя в огонь. Из последних богов этого безмерного мира огонь был едва ли не самый стойкий. Вера в Доброго и Злого Духа уже непопулярна, новая религия захватила сознание — вера в ничто.
Посидев ровно столько, чтобы не показалось, будто он делает это от безволия или лени, он поднялся, затрещав костями, со своего чурбака и зажег лампу, висевшую над столом…
Эта его избушка тоже несколько отличалась от обычных таких избушек. Наряду с необходимым тут были вещи, которые, может, когда-нибудь могли бы пригодиться, и было такое, что не годилось ни на что. На нетесаной, но, несомненно, законченной березовой полке, занимающей всю стену от пола до потолка, было собрано что-то вроде глиптотеки. Странные, найденные в гротах розовые сталагмитовые фигуры в длинных одеждах, один только процесс зарождения которых длился века. Сейчас эти многовековые зародыши, оторванные от своей пуповины, стояли на самых верхних полках, равно принадлежащие как бытию, так и небытию. Здесь было рудное образование с головой человека и крыльями, покрытыми ржавой сыпью, словно приземлившийся Икар. Тончайшее блюдо из лавы, найденное им на вершине одной сопки, в глубокой щели, куда он летом ходил за льдом для хранения рыбы; на дне блюда выведено два тонких орнамента и два листика неизвестного ему дерева. На других полках было расставлено множество всяких фигур из рудных пород, смолы, сталактита и лавы, вырезанных временем от нечего делать. Всю эту глиптотеку (экспонатов в этой избушке больше всего, и тут были самые интересные) он собрал за много лет таежной жизни. Он находил все это случайно на мелководьях, осыпях, размытых островах и разрушенных скалах — всюду, куда только ни заводила его бродячая жизнь охотника. Пристрастие к символам и аллегориям, при помощи которых можно объяснить необъяснимое и увидеть невидимое, было его единственным серьезным пристрастием — помимо других, тоже единственных и серьезных. У него были и эпигоны, например один старый эвенк с молодой душой, хотя его пристрастия несколько из другого ящика: он хотел установить и обобщить главные черты человечества через то, что люди едят, и поэтому собирал пустые консервные банки. Сами по себе все пристрастия равноценны, только цели у них могут быть разные.
Он зажег керосиновую лампу, так же ритуально, как зажег бы звезду, и приступил к своим ежевечерним охотничьим делам.
— Приступим к исполнению своих обязанностей, — сказал он себе, доставая из-под стола котелок и наливая туда воду. — К исполнению своих обязанностей… — проворчал он, раздражаясь. — Обязанностей бывает так много, что забываешь одну-единственную — быть человеком.
В одну руку он взял котелок, в другую ведро для корма собакам. На железной печурке готовить пришлось бы долго, и он развел во дворе под высокой ивой два костра из смолистых щепок, повесив над ними котелок и ведро. Пока вода закипала, он ощипал и выпотрошил глухаря и разрубил его пополам, одну половину бросил в котелок, другую в ведро. Затем собрал все до единого глухариные черные перья, словно осколочки ночи, — из них выйдет добрый часок сна, а потом можно будет рассыпать как приманку вокруг ловушек.
Ужин поспел как раз в тот момент, когда его и собак схватил новый приступ голода. Помешивая двумя лопатками глухариный суп одновременно в ведре и в котелке, он стал остужать его, чтобы можно было есть. Костры понемногу таяли, редкие искры, поднимавшиеся из них, гасли от соприкосновения с ночью и превращались в черный пепел. Он стоял, прислонившись к дереву, под ногами краснели два жарких костра, будто два свернувшихся в клубок лисенка. Он привычно взглянул на ночное небо, черное, точно бесконечная процессия монахов, на звезды, дрожавшие, словно свечи. На фоне черного неба он, казалось, видел контуры заснеженных сопок, хотя это мог быть просто рефлекс… Звезды так низко нависли над тайгой… Вон с той сопки как раз можно дотянуться… Но звезды нельзя трогать руками… Как на цветы, на них можно только смотреть, как учили в детстве… Его-то пальцы часто бывали в цветочной пыльце… «Почему бы сейчас им не быть в звездной? — подумал он простодушно. — Кажется, первую большую ошибку я сделал тогда, когда вырос из детства».
Рыжая каким-то образом открыла дверь, выскочила из избушки и прямиком сунулась к ведру. Пристойно усевшись возле, она стала смотреть туда же, куда и хозяин. Она давно привыкла к этому взгляду, устремленному в никуда. И сейчас, не посчитав его за серьезную помеху, она положила лапу на край ведра, — разумеется, чтобы только попробовать… Горячая похлебка, перелившись через край, попала псу на острые уши.
— Ах ты бесстыжая! — и собака получила вдобавок мешалкой. — Ну конечно, — сказал он уже ласковей, — ты одна тут голодная, остальные только притворяются. — Ему было стыдно, что он побил Рыжую; он как будто заранее знал, что это в последний раз, что завтра ему уже не придется наказывать эту рыжую собаку, и вообще никогда… Но все, что быть должно, придет в свое время, разве что чуточку раньше, ровно настолько, чтобы застать врасплох.
Он снял ведро и котелок с рогаток, отнес в избушку и первым делом вылил собакам их долю. «Ешьте, визгуны, набивайте свои животы, чтобы на заре легче было бегать по сопкам». А про себя подумал, что усталость и голод собак не чета его усталости и голоду; за день они потратили сил гораздо больше, а кроме того, из-за Мустелы они провели бессонную ночь, а он все-таки поспал часок-другой с морозом пополам. Оставив свой сердитый тон, он наклонился к собаке и потрепал ее по загривку в знак примирения. Нельзя же, в самом деле, жалеть только себя.
Убрав со стола, он достал из плетеного шкафчика два чистых тазика, поварешку, ложку и большую эмалированную кружку. Затем отлил из вместительного чугунного котла горячей воды для мытья, а в оставшуюся отсыпал чая из банки с отвинчивающейся крышкой.
Чувствуя вялость и тупое равнодушие — самое коварное, чем страшна усталость, он заварил чай по-купечески, чтобы палец, опущенный в чай, не был в нем виден. Он боялся заснуть, не сделав того, что надо было еще сделать; во сне он уже не отвечал ни за дело, ни за безделье.