Актер на репетиции - Нателла Лордкипанидзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В блокноте такая запись: «Посмеялся Любиным словам — удобно ли ему на диванчике, — а потом прямо глянул в камеру, глаза спрятаны, рот жесткий — совсем другое лицо». Да, не задавалось что-то в придуманном веселье, и это состояние «незадачи» актер в герое искал. От противного искал — сам себя взбадривал, взвинчивал и держался на площадке, не в пример другим дням, очень уж энергично. Мы уже раз говорили — как полководец, но новое сравнение не придумывалось, нашел его сам Шукшин. В ремарке сценария написано: «Стремительно, как Калигула, пошел развратничать».
И тут нам пришла в голову мысль — пришла и ушла, но потом снова пришла и по мере того, как эпизод снимался, из предположительной превратилась в окончательную. Но не только мыслью это было, чувством тоже, даже главным образом чувством, и читалось оно так: в решительности и энергии Егора таилась как раз нерешительность. Не пьянка как таковая его, разумеется, останавливала и не то, что могло за ней с одной из «одиноких» (приказ был дан Михалычу такой: позвать «одиноких») последовать. Этого он не боялся, но уже не хотел, почти совсем не хотел. Злость на городок осталась, но где-то на самом дне души, и, главное, требовала иного выхода. Подобное не уничтожалось подобным — это Егор знал твердо, ибо на своей шкуре не раз испробовал, а «танец маленьких лебедей», который он задумал устроить, как раз подобным и был — оборотной стороной «сонного царства».
Изменить он, однако, уже ничего не мог. Народ для «разврата» собрался.
«Развратничать» собрались диковинные люди: больше пожилые. Были и женщины, но какие-то все на редкость некрасивые, несчастные. Все сидели за богато убранным столом и с недоумением смотрели на Егора. Егор заметно оторопел, но вида не подал.
«— Чего взгрустнули? — весело и громко сказал Егор. И прошел во главу стола. Остановился и внимательно оглядел всех.
— Да, — не удержался он. — Сегодня мы оторвем от хвоста грудинку. Ну?.. Налили».
Так было написано в повести.
В день, когда была назначена съемка, в павильон собрались совсем не те люди, которых мы ожидали увидеть. Они, правда, не были молоды, но про большинство нельзя было сказать — пожилые, тем более — старые. Собралась веселая, шумная и отнюдь не «одинокая» компания. То есть женщины, возможно, были незамужем, скорее всего незамужем, но тем решительней они себя вели и тем откровенней выглядели. В затейливых прическах, со множеством фальшивых украшений, в ярких, облегающих пышные формы платьях. Нет, «массовка» была одета и загримирована явно для другого эпизода. И держались гости Михалыча соответственно — крикливо, пьяно, словно пришли в такое место, где и стесняться нечего.
Отчего Шукшин изменил характер эпизода, отчего сделал его из грустного разухабистым, какую мысль в линии его мыслей это некрасивое веселье должно было подтвердить?
Когда эпизод снимался, городка мы еще не видели, да и других сцен почти не видели — ответа на вопрос не было. Когда же он пришел, то и тогда не показался единственно правильным — скорее, догадкой, хотя, разумеется, кое-чем и подтвержденной. В свое время мы к ней вернемся, а пока скажем вот о чем: с гостями Егор особого контакта не искал. То есть, конечно, он их увидел, оценил и нельзя было не улыбнуться на то, как «Калигула», толком еще не разглядев сидящих, старался вызвать в себе эдакое брутальное настроение.
Старался, но легко и даже с облегчением отказался от своего старания, потому что главное для него было сейчас не в этом. Речь, которую он произнес, копилась в нем загодя, и он сказал бы ее все равно и кому угодно. Главное было выговориться, и это желание, хотение двигало эпизод. А родилось оно еще тогда, когда Егор прощался с Любой и впервые почувствовал «сладкий вкус исповеди». А то что и теперь исповедь, об этом говорят не только слова, но еще очевидней — состояние актера.
Не пытаясь настаивать и заранее соглашаясь с тем, что исключение лишь подтверждает правило, а не опровергает его, заметим тем не менее вот что. Чувство публичного одиночества, столь необходимое актеру во время творчества, ощущается каждым индивидуально. Смоктуновский, например, во время съемок контактен, к нему можно было подойти, задать вопрос, чувствуется, что от окружающей жизни он не отъединен. Шукшин же держался замкнуто и дважды (за время работы в павильоне) просил всех покинуть площадку. Всех не буквально — операторская группа и те, кто непосредственно занят в эпизоде, на съемке оставались, но остальные, даже к делу причастные или, как автор данных строк, получившие разрешение бывать на репетициях, из павильона уходили.
Что тут было? Стеснение? Соблазнительней всего ответить именно так, потому что один раз снимали Егоров танец — он плясал его со своей прежней подружкой Люсьен, и плясал так, как будто «заколачивалась в гроб некая отвратительная часть… их жизни», а в другой раз — исповедь, назовем ее так условно, и в исповеди тоже были откровенные, раз в жизни произносимые слова.
Да, стеснением тут можно многое объяснить, только вот одно: почему в аналогичной сцене Шукшин вел себя иначе? Помните «Уход»? Он заплакал там, но никого из павильона не попросил и, кажется, не замечал вовсе.
Лидия Федосеева рассказывает: «Когда я снималась в „Печках-лавочках“, то нередко жаловалась режиссеру на обилие посторонних лиц. Я видела их глаза, и они мешали мне сосредоточиться, сбивали с толку. Однако Шукшин моих сетований не принимал. Профессия такая, пояснял он, привыкай к этому. Я старалась, а теперь, видите, он и сам захотел быть один. Думаю, что дело в тех же глазах: сосредоточиться они все-таки мешают».
Наверное, Лидия Федосеева права: слишком много «статистов» при «исповеди», и ведут они себя не лучшим образом. Разболтавшись от ожидания и разгорячившись от съемки, они шумят, и собрать их внимание, направить его на выполнение определенной задачи режиссеру до конца так и не удается. Сегодня на площадке командует второй режиссер, а Шукшин все это время проводит в соседней комнате и появляется лишь тогда, когда этого требует действие.
Неожиданность или, напротив, закономерность? Поначалу мы удивлялись: Шукшину бы остановить съемку и заняться актерами, чтобы сцена шла так же многозначно, как и другие его «массовки». (Глядя на «пикник», невольно вспоминали мы «проводы» в «Печках-лавочках»: сколько жизненных подробностей открывалось там в каждой фигуре, в каждом разговоре, да что в разговоре — в реплике, взгляде.) Тут же нечто общее, знак, и режиссер этим знаком готов, кажется, удовлетвориться. Так мы думали и недоумевали, а сцена между тем технически сладилась, и настал, наконец, тот момент, когда перед гостями появился Егор.
Он не сразу начинал свой монолог и потому не сразу мы уходили, а успевали увидеть и услышать, как Шукшин обращался к «гостям» и просил их «приглядеться и понять хозяина — он странный человек». И еще просил, чтобы в первое время их «держали фразы», а уж потом бы они стали неуправляемы. Задания были точные, но на столь же точном выполнении их Шукшин не настаивал. Общий шум ему был нужен, общее настроение и чтобы съемка кончилась скорее и он остался один.
Ему хотелось быть одному: взгляды, которые он бросал на окружающих, весьма красноречиво это выражали. Не знаем как «гостей», а нас потянуло в сторону, и потянуло раньше, нежели об этом было сказано. Сказано это вообще было на другой день, когда «пикник» в основном был снят, осталось «добрать» всего несколько крупных планов и перейти к монологу. Тут-то мы и должны были уйти, но не ушли и в поступке своем ни тогда, ни особенно теперь не раскаиваемся. Актеру мы не помешали — съемочная площадка была ограничена декорацией, за которой нас не было видно, а эпизод полностью в фильм не вошел. И монолог не вошел, а говорился Шукшиным так: «Братья и сестры, у меня только что от нежности содрогнулась душа. Я понимаю, вам до фени мои красивые слова, но дайте все же я их скажу… Я сегодня люблю всех подряд! Я сегодня нежный, как самая последняя… как корова, когда она отелится. Пусть пикничка не вышло — не надо! Даже лучше… Люди!.. Давайте любить друг друга! Ведь вы же знаете, как легко помирают?!»
В блокноте, до первого дубля, вот что записано: «Шукшин несколько раз начинал свое „Братья и сестры…“, а потом шум вывел его из себя. (Две женщины, по виду дежурные, почти в голос разговаривали в павильоне.) Нежные слова Егор говорил не то чтобы злым или озлобленным, но напористым голосом. По мере того как говорит, интонация становится все напряженней.
Первый дубль: Шукшин вышел из комнаты с настроением „пикничка“, но, увидев сидящих за столом (именно что увидев, хотя их нет), изменился сразу, и тон после первой фразы: „Мы собрались здесь…“ — стал другим. Вначале напористым, а на „Люди!.. Давайте любить друг друга!“ — нежным. Репетировал без пиджака, в рубахе, а потом надел халат и все время ходил, повторяя текст, ища интонацию. А второй дубль начал мягко от „братьев и сестер“ и дальше пошел так же. Прищур его чувствуется, но все идет легче, словно ввысь».