Актер на репетиции - Нателла Лордкипанидзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихи Смоктуновский начинал несколько раз и читал их по-разному. С вызовом читал — мы хоть и самоеды, но едим себя, и оставьте нас в покое; с радостью — писал стихи, подумать только, как хорошо; вспоминая, тоже читал: строчку за строчкой вызывал в памяти.
На первый взгляд все это могло показаться лишь поисками интонации — на самом же деле искался характер, и оттого, что именно характер был неясен, и стихи представлялись, скорее, как нечто отдельное, а не как продолжение разговора.
Одно только было тут неизменным: как бы Смоктуновский ни читал, на Воробьева он не смотрел. Не мог смотреть: очень уж это было личным, то, что он говорил. Актер даже внес предложение: «Я кончу стихи и тогда посмотрю на Воробьева, а он в ответ тоже прочтет мне стихи. Пропустим его реплику». (У Володина тут стояло: «Видишь, Вадя, — опять смеялся Воробьев, — ты талант! Ты ярко одаренная личность!»)
Автор Смоктуновского поддержал: «Воробьеву понравились стихи, он заволновался, вспомнил юность» — и поддержал, судя по реплике, оттого, что, прозвучи у Воробьева лишь покровительство, лишь ирония, даже нежная, необходимого разговора не получится. Дружеского, исцеляющего разговора не получится, а именно этот разговор, по мнению сценариста, нужен сейчас Вадиму.
Все — за, все хотят того же, но режиссер хочет еще одного: хочет, чтобы эпизод не звучал только элегически, а читался более сложно. «Начинай весело, — просит он Смоктуновского, — сквозная интонация — веселая самоирония, но на струне натянутой». Володин его поддерживает, но тут же предостерегает: «Ироническая форма выражения, но смысл должен быть ясен. Вопросы первые — „Как жить? Ради чего?“ — должны быть слышны, а не проговариваться».
А на столе в это время появились апельсины. То ли их принесли, то ли Смоктуновский достал их из чемоданчика (они у него почти всегда там были, вместо обеда или ужина) — не углядела. Во всяком случае, сейчас он апельсин чистит, и это простейшее приспособление ставит все на место. Как та капля, которая переполняет чашу: искали-искали, пробовали-пробовали, а тут вроде бы отвлеклись — и нужное появилось само. Стихи пошли легко, естественно. Герасимов на эту легкость так же просто и тоже стихами отозвался, а обрадованный Смоктуновский («Смотри-ка, я уж и сам позабыл! А ты помнишь») начал еще одно, которое если и не ставило точку над всем говоренным ранее, но определенную разрядку настроениям Вадима Антоновича так же определенно давало.
«Акробатки на слабом канате,речки, заводи, их берега,на декорационном закатенитевидные облака,мини-шубки, и юбки, и платья —не пускайте меня, не пускайте,на земле подержите пока!..»
Эпизод был готов, выстроен, актеры ушли поправить грим, а когда вернулись и Владимир Рапопорт начал снимать (он и до перерыва сделал несколько дублей, но казалось, что главный еще будет), неожиданно оказалось, что впереди еще бездна работы. Все обговоренное и обдуманное должно было сделаться прочувствованным и своим.
Репетировать, однако, дальше не стали: решили посмотреть материал и лишь тогда сделать окончательный вывод.
— Сергей Аполлинариевич, чем вас привлекала эта роль?
— Это не роль, а автобиографическая справка. Я говорю так не потому, что хочу присвоить себе качества Воробьева, но потому, что точно представляю ритм жизни этого человека. Сам так живу и знаю технику его поведения. Вижу форму речи, слышу интонацию. Вижу, как надо существовать в его биографии. Приехал — уехал. Если бы остался, я бы не стал играть. Однажды студенты меня спросили — что такое ритм? Я ответил: движение мысли. Так вот — движение мысли Воробьева мне синхронно. Я вообще считаю, что актер не может выйти «из себя» полностью, хотя актеров такого плана очень люблю.
— Но если все так ясно, почему вы волновались?
— Давно не играл, хотя играю, в сущности, все время. В институте, занимаясь со студентами, на съемках вместе с актерами. Но тут другое. Боялся, как бы не вышло показа: того, что я, как режиссер, должен добиться от себя, как от актера. Могло получиться чересчур настойчиво или чересчур незаметно.
И еще боялся, как бы не доиграть за партнера. Режиссер ведь играет за актеров, как дирижер поет за все инструменты оркестра. Не знаю, удалось ли мне этого избежать.
Девятнадцатого апреля, через месяц, эпизод переснимали. (Пленку обрабатывали в Ленинграде и потому все было так долго; к тому же Смоктуновский часто был занят в «Царе Федоре».)
Герасимов. Сцена вышла мало интересной: сидим друг против друга и докладываем текст автора. Надо как-то ее разнообразить. Давай (это он Смоктуновскому. — Н. Л.) поищем мизансцены. Петр, например, будет смотреть студенческие работы. (До прихода Воробьева Вадим Антонович эти работы проверял — они так и остались в его кабинете.) А ты будешь апельсины есть?
Смоктуновский. Не знаю.
Герасимов. Надо найти такую мизансцену, чтобы чувствовалось, что и в своей комнате Вадиму нет счастья. Не устроен — это надо найти.
Смоктуновский. Тут в сценарии написано, что «Вадим Антонович был тих и откровенен». Что, если я сяду на стул посреди комнаты, а Петр будет ходить вокруг меня?
Володин. Надо создать такую атмосферу, чтобы вы оба разволновались. Не поучать Вадима, а сразу понять его состояние.
Герасимов. Но если Воробьев будет лишен того, что и ему сейчас плохо (в одном из вариантов сценария была такая намекающая фраза. — Н. Л.), он будет риторичен. Может быть, оставить фразу о том, что и у него тоже не все в порядке?
Володин. Нет. Текст надо сократить решительно и доказать дружбу пониманием.
(Автор (про себя, разумеется). От этого понимания и характер фраз найдется сам собой.)
Герасимов. Не могу понять предысторию. Если они встречаются часто, Петр должен знать, что Вадима недооценивают.
Володин. Не хочу, чтобы в подтексте было: все это ерунда.
Во время разговоров возникают явные, хотя и трудно объяснимые разноречия. Так, Герасимов, прекрасно понимая, что его Петр меньше всего должен выглядеть самодовольным и поучающим (помните, он даже просил сохранить фразу, о трудностях в жизни Петра свидетельствующую), начиная диалог, все-таки сбивается на дидактический тон. Сбивается на то, от чего сам же решительно уходит в мизансценах: Смоктуновский сидит посреди комнаты в кресле, а Герасимов подходит к нему сзади, наклоняется, обнимает, и этот участливый, нежный жест красноречивее слов говорит о его желании помочь, успокоить.
Смоктуновского, по логике, именно такой поворот должен был устроить (он все просил партнера «не говорить сентенциями»), но он вместо этого заявляет: «Вадим — нуда. Жена у него замечательная, дети очаровательные, квартира. Нет, дело не в неудачах — в нем самом».
Чем этот новый взгляд на героя объясняется? Правда, для Смоктуновского не совсем новый — во время первой читки он говорил, что Вадима можно сыграть как сушеную воблу, но дальше к этой «вобле» не очень-то стремился. Почему же теперь захотелось ему вернуться к старому, да еще в комедийном повороте? Может быть, потому, что, когда героя своего до конца не чувствуешь, легче прийти к нему от противного? Или, во всяком случае, проверить противоположным? Как бы там ни было, но Герасимов на неожиданное предположение отзывается охотно, только замечает, что и Петр тогда не должен быть серьезным. Пробуют по-новому, и Герасимов пробует с любопытством, а Смоктуновский неожиданно серьезен и сосредоточен. Подтверждается, что предложенный ход был все-таки проверкой.
Смоктуновский. Я пришел к выводу, что Вадим довольно крепко сидит в своем несчастье, в ощущении несчастья. В этой сцене он приходит к тому, что мучает его весь фильм. Что он — бесталанный человек.
А потом актер произнесет еще одну фразу, которая характер героя чрезвычайно уточнит и в построении эпизода тоже поможет: «Вадим любит талант, а своего не замечает». То есть ничего ценного в себе не видит и мучается этим и мучает других и требует постоянной поддержки и внимания. «Актер Р. очень талантлив», — так велел написать на специальном плакате Станиславский, чтобы подбодрить постоянно впадающего в уныние ученика. Нечто подобное необходимо, очевидно, и Вадиму.
Володин Смоктуновскому подсказывает: «Вы начинаете с того, что спрашиваете: как жить? А кончаете акробатикой, а потом и вовсе идете плясать с Олей. Почему-то все иное. Но почему? Что с ним произошло?»
На этом репетиция для меня кончается, а когда через несколько дней я прихожу уже на съемку, то замечаю, что все идет в каком-то другом настроении. Появилось что-то веселое: Герасимов и Смоктуновский поминутно смеются. Смоктуновский, например, задает свои первые вопросы: «Поверишь — перестал понимать: как жить? Что делать? Ради чего?» — на улыбке, и эта улыбка, в сочетании с недоуменными словами, дает сильное впечатление.