Страшный суд - Блага Димитрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Терпение — это легкое, свободное дыхание.
Одышка, аритмия, суетливость — это нетерпение.
Терпение — исцеление от безумных скоростей и гонок.
Далекая, почти невероятная возможность воплощения — вот что такое терпение, и тогда человек воплощается.
Лицо терпения чисто от сомнений, подозрений и боязни. Спокойное чистое лицо, обращенное на все стороны света, а не уставившееся в одном направлении, откуда ожидается исполнение желаний.
У нетерпения вожделенное лицо хищника.
Только терпение может улыбнуться неожиданному, непредвиденному, случайному.
Нетерпеливый пропускает и теряет все, вцепившись в жалкое, единственное, чего жаждет и ждет.
Терпенье — созидание, нетерпение — разрушение.
Нетерпение ближе всего к преступлению.
У терпения негромкий голос. Оно скромно и прилежно.
Шаги его размеренны, неутомимы, оно идет дальше всех.
Оно не боится обмана. Ничто не может его разочаровать. Чем больше преград, тем больше поводов и стимулов для терпения. Каждый удар его усиливает, каждая потеря углубляет.
Терпение сильнее силы, потому что обессиливает ее.
Терпение никого не запугивает, потому что оно не спешит.
Лишь терпению принадлежит настоящее и будущее.
Если бы я могла стать терпеливой, мир был бы моим.
Само терпение — уже победа. Оно не считает дни, потому что каждый прожит полноценно. Оно не ослеплено срочной целью, единственной целью, целью во что бы то ни стало, и поэтому выбирает средства. Для него смысл в путешествии, а не в прибытии на место.
Терпение — мудрость времени. Само время — уже терпение.
* * *Материнство — это терпение.
А я захотела стать матерью за один день. Осуществление моего желания почти осязаемо, вот оно, тут. Сгораю от нетерпения. Часы виснут на мне, как гири на шее.
Если бы природа была нетерпеливой, весь мир был бы недоноском. Не слышишь разве в молчании пространств, как медленно, по капле в тысячелетие, зарождается будущая вселенная с другим измерением, другим временем, текущим в непредвиденных направлениях, другим, более свободным дыханием?
После решающего слова поэта То Хыу остается уточнить подробности. Собираемся втроем за столиком в холле отеля: Нгуен, я и тихий осуществитель всех моих невозможных путешествий — Ке. Среди бесшумных официанток с подносами кофе, айскафе, лимонада, пива шушукаются несколько еще таких же, как наша, группок. Наверное, в каждой из них строятся планы, выискиваются окольные пути. Вьетнамцам не хватает собственных забот, а еще и чужие…
Дождавшись, наконец, этого высочайшего момента, вынимаю из сумочки синий авиационный билет, купленный в Софии, и показываю им имя, написанное сверху: «Ха». Они ахают от этого бесспорного доказательства моей непреклонности. Дорогая цена билета доконала их.
— Почему ты нам сразу его не показала?
— Не хотела ставить вас перед свершившимся фактом.
— А если это окажется невозможным?
— Оставлю билет какому-нибудь более счастливому пассажиру.
Этим я сбила их еще больше. Не могу различить свое нетерпение и их. Я вывела вьетнамцев из терпения! Невероятно.
Вой сирены обрывает наш разговор. Меня посылают в убежище, а они отправляются: один в комитет по культурным связям с зарубежными странами, другой в министерство иностранных дел. Надо вовремя предусмотреть много вещей.
В убежище встречаю в последний раз американскую студентку из Детройта. В этот вечер их группа вылетает в Пном-Пень. Девочка грустна.
— С бомбежками жаль расставаться?
— Не хочу произносить великих клятв. У меня желание отдать свою жизнь, чтобы остановить эту отвратительную войну, но дадут ли мне сделать и самую малость…
* * *Не дают тебе даже отдать свою жизнь, обязательно им надо ее отнять.
Спрашиваю себя: не напрасными ли будут долгие расставания, верные обещания, бессонные ожидания? Не напрасными ли будут все боли и раны этой страны?
Мне захотелось еще раз увидеть вблизи мост Луанг-биен, мост Эйфеля. Мои попутчики меня понимают и опускают глаза. Хочу проститься с ним. Один из ближайших дней еще при мне будет его последним днем.
А там продолжаются восстановительные работы. Сизифов труд, который именно своей обреченностью превращает лица обыкновенных девушек и юношей в образы святых. Они висят на стальных веревках над рекой, как потемневшие иконы. Слышатся удары молотков и звонкий смех. Когда налетят бомбардировщики — где они укроются, эти юноши? Но опасность переполняет их чувством собственного достоинства. Не бегут от своей страшной участи. Гордятся ею.
Вблизи целый жилой квартал. Одна пагода превращена в свалку руин, среди которых несколько уцелевших рук тысячерукого Будды поднимаются к неумолимому небу. Улица Нгуен Тхиепа[15] бомбилась по обеим сторонам, дом за домом. Летчик выполнил свою задачу с педантичным усердием. Где он живет, на какой улице, в каком тихом квартале какого города? Хочу себе представить, как он вернется в свой город, какими шагами перейдет свою улицу и как переступит порог отцовского дома: «Добро пожаловать, разрушитель городов!» — поприветствуют его мостовые и дома, но он не услышит их.
Возвращаюсь в отель, в комнату, которая становится мне все дороже. Предощущение маленькой девочки, ее теплого дыхания, ее ловких шагов, колокольчика ее голоска уже как бы живет и ночует здесь со мной. Смогу ли я выпросить для нее у беспощадного неба хотя бы одну спокойную ночь?
В трехстах метрах отсюда, на улице Ня-тюнг, бомбили больницу «Ухо, горло, нос». Убили врача и сестру милосердия. Хорошо, что ноги у больных горлом здоровые, они смогли вовремя убежать вниз. Поблизости — католический кафедральный собор Ханоя, задетый лишь снаружи, словно его лизнул железный ураган.
А в моей комнате вентилятор все еще источает искусственный ветер. Здесь собираются мои друзья — поэты Те Хань, Хоанг Чунг Тхонг, Те Лан Вьен, Ань Тхо, Суан Куинь, Суан Зиеу. Они читают свои новые стихи и рассказывают, что они видели во время своих путешествий по самым угрожаемым зонам своей родины.
Сюда приходит Фыонг, чтобы порадоваться моей надежде. Она в комнате, и я не замечаю, когда стемнело. Но как только она уходит, тьма и дурные предчувствия осаждают меня. Вспоминаю о своих дополнительных квартирантах — ящерицах, бегающих по потолку, и двух огромных черных жужелицах, похожих одновременно на сороконожку и таракана. Только и ждут, чтобы стемнело, начнут шуршать.
Темнота предшествует страху и как бы предопределяет его. Касаюсь выключателя неуверенными пальцами, не прерван ли ток. Это может случиться каждую минуту. Лампа загорается. На свету становлюсь сильнее и самоувереннее. Тараканы-сороконожки прячутся. Какое это великое благо — электричество. Помню софийские бомбардировки, нехватку электроэнергии после войны, непроглядные ночи времен трудовых бригад, родопские темные бараки.
Огни Ханоя — самое большое чудо в этой варварской, темной, черной войне. У города все еще не отняты глаза. Несколько раз атаковали электростанцию. Противовоздушная оборона отстояла свет.
Но вьетнамцы готовятся ко всему, ко всему…
Откуда берется их спокойная готовность? Может быть, из спокойной совести.
* * *Вьетнам готов погибнуть за всех нас. А мы?
Мы добровольцы, которые не могут выполнить свою добрую волю.
Пишем заявление: «Хочу поехать добровольцем во Вьетнам, хочу отдать свою жизнь за его справедливую войну».
Приходит ответ: «Вьетнам пока не принимает добровольцев».
Добровольцы, коль скоро не могут поехать сами, посылают хотя бы свою кровь. Становятся с вьетнамцами кровными братьями.
Кровь, законсервированная, усмиренная, разлитая по склянкам, отправляется в далекое путешествие. Она проснется от летаргического сна, заклокочет и польется по венам. Гайдукский[16] огонь вновь воскреснет в ней и бросится в битву.
А в канцеляриях, в окошечках бухгалтерии, в шумных цехах, в гулких депо будут делать свое скромное дело чуть-чуть побледневшие дарители крови.
* * *Возвращаюсь к истокам слов. Само слово «вода»[17] наполняет меня свежестью. В жару его звучание обвеивает прохладой, пробуждает в воображении журчание ручья, шум проливного дождя, зеленую тень деревьев и сладость от утоления жажды.
Забуду ли когда-нибудь это слово? От склероза буду беспамятна, как трава, от паралича превращусь в полено, губы перестанут шевелиться, но и тогда не умрет на моих губах последнее прохладное слово «вода».
Первое болгарское слово, которому я научила вьетнамскую девочку, стараясь сразу приобщить ее к сладости собственного детства, было слово «вода». У нее получилось: во… да. На ее губах слово просверкнуло как чужеземный цветок и тотчас увяло. Она расчленила слово на слоги, оторвав их один от другого, словно разложила воду на две составные части, из которых одна горит, другая поддерживает горение, но не одна не утоляет человеческой жажды и не приносит прохлады.