Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем больше научная истина находит себе подтверждение в применении, которое ей дают инженеры, тем чаще эпистемологи и даже сами ученые задаются вопросом относительно подлинной сущности истин, поскольку все истины носят временный характер и их торжество происходит в условиях порабощенной природы. Чем многочисленнее становятся способы производства и разрушения, чем более удивительные, превосходящие всякий художественный вымысел коммуникационные, вычислительные и «умные» устройства оказываются в распоряжении человечества, тем сильнее опасаются творцы, что стали учениками чародея. Со всех сторон нас осаждают пророки: адепты Римского клуба, люди, чьим наваждением стало ядерное оружие, люди, которых ужасает загрязнение окружающей среды, и те, кому не дает заснуть многомиллиардное население планеты конца столетия — все они предсказывают нам апокалипсис. Провозвестников дурной новости достаточно. Я не нуждаюсь ни в Ницше, ни в Хайдеггере, чтобы знать: становление человечества не повинуется разуму.
Ни одна из упомянутых тревог не лишена оснований. Европейцы страшатся то одного, то другого; вчера — поборники нулевого роста, сегодня — возмущенные замедлением темпов развития, они потеряли чувство общего проекта. Большинство западноевропейцев пользуются (кто — довольный своей жизнью, а кто — не прекращая социальной борьбы) относительным изобилием, которое требуют от патерналистского государства. Так что же происходит с этим Старым Континентом, непрерывно стареющим, ибо он не возобновляет своих поколений, и оставляющим иммигрантам самую грязную и плохо оплачиваемую работу? Покоряется ли он уже идеократической империи или являет образ обществ, наполовину примиренных с самими собой?
Кто они, жители Старого Континента, — мудрые европейцы, ненавидящие войну и говорящие «прощай» оружию? Или европейцы, разочаровавшиеся во всех приключениях — крестовых походах, колониальных завоеваниях, нескончаемом научном поиске, — по привычке дорожащие своими свободами, не способные объединиться ни для самозащиты, ни для созидания? Переживут ли они без жестоких распрей и не опустив руки годы экономического спада или стагнации, которые, возможно, еще ожидают их до окончания этого столетия? В разные дни и в зависимости от настроения я склоняюсь то к одному, то к другому ответу.
Ницше, этот последний метафизик Запада, по определению Хайдеггера, и сам Хайдеггер, ищущий смысл нашей эпохи по отношению к истории философии, добавляют новое измерение к нашим историческим диагнозам. Но много ли мы узнаём от них о нашем будущем? От чего больше зависит судьба Западной Европы — от гибели богов или от падения рождаемости? Я сохранил достаточно вкуса к философским размышлениям, чтобы не давать категорического ответа на эти вопросы.
Но зато если речь идет о возможных апокалипсисах, об угрозах, нависших над человечеством, я знаю, где искать веру и надежду. У меня нет чудодейственных лекарств против болезней индустриальной цивилизации, ядерного оружия, загрязнения окружающей среды, голода или перенаселения. Но я знаю, что ни милленаристские верования, ни концептуальные умствования ничему не помогут; я предпочитаю опыт, знание и скромность.
Если цивилизациям, которые все честолюбивы и хрупки, суждено в отдаленном будущем осуществить мечты пророков, то какое всеобщее призвание могло бы объединить их, кроме Разума?
ЭПИЛОГ
Мне повезло иметь в молодости трех друзей, чье превосходство надо мной я не мог скрыть от себя: это Жан-Поль Сартр, Эрик Вейль и Александр Кожев. В отношении первого у меня, в течение нескольких лет, были сомнения; реакция Мальро на «Легенду истины»[277] внушила мне опасение, что это богатство ума, эта творческая мощь, ставшие очевидными уже в начале 30-х годов, не сумеют выразить себя в гениальном произведении и окажутся растраченными в промежуточном, полуфилософском и полулитературном, жанре. Наш диалог тем не менее сохранил свою непринужденность. Безусловно, Сартр был прав, упрекая меня за то, что я слишком боялся «сморозить глупость». Даже в науках, именуемых точными, совершаются ошибки в ходе исследований, и они небесполезны. Зато Сартр широко воспользовался правом на ошибки, особенно в политике.
Эрик Вейль, имя которого известно лишь нескольким тысячам человек, обладал исключительной, почти безупречной, культурой. Несколько раз мы с ним крупно спорили, но скорее по поводу текущих событий, чем на философские темы. В тех же случаях, когда наши беседы затрагивали философию, я почти физически ощущал интеллектуальную силу, которая превосходила мою, способность идти дальше, проникать в глубину, выстраивать систему. Уже тогда он лучше, чем я, знал великих философов.
Когда я говорил с Александром Кожевым, у меня всегда появлялось чувство, что любая мысль, которую я отважился бы высказать, ему уже приходила в голову. Если же не приходила, то могла прийти. Он тоже импонировал мне обширностью и основательностью своей философской культуры, о которой свидетельствуют его посмертные книги. В 1938 году и он тоже ошибался относительно текущей Истории: не верил в возможность войны еще за несколько месяцев до (гитлеровского) вторжения в Польшу. В одной из предыдущих глав я уже ставил вопрос: в каком смысле был он, судя по его словам, сказанным в 1939 году, правоверным сталинцем?
Общение с этими тремя исключительными людьми, один из которых стал «священным чудовищем», а двое других провели жизнь почти в безвестности, уберегло меня от иллюзий. Я никогда не мечтал помериться силами с титанами прошлого; напротив, находил удовольствие в том, чтобы их цитировать, истолковывать, продолжать. Я испытал зависть к Сартру, который в возрасте двадцати пяти лет полагал без тени тщеславия, что достичь высоты Гегеля ему вполне по силам; к другому члену нашей группы, убежденному, что превзошел бы Макса Вебера, если бы посвятил себя социо-экономическим исследованиям, я отнесся скептично; позавидовал, не без улыбки, Эрику Вейлю, который однажды серьезно сказал мне, что труд, который он собирается в скором времени написать, поставит точку в развитии философии. Что касается работ самого Кожева, которым, по его словам, было суждено завершить цикл человеческой мысли и Истории, то я читаю их сегодня с теми же, а может быть еще более смешанными, чувствами, чем полвека тому назад.
Разумеется, восхищение этими незаурядными умами боролось во мне с сомнением. Но восхищение помешало мне ставить перед собой чрезмерно высокие цели, а значит, страдать от несоответствия между честолюбивыми замыслами и творческими результатами. Уже через несколько недель или месяцев после написания своих книг я дистанцируюсь от них. Пожалуй, наиболее длительное авторское удовлетворение мне принесли «Введение в философию истории», «Опиум интеллектуалов», «Мир и война» и «Клаузевиц».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});