Осенний свет - Джон Гарднер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедный Ричард! Золотой был мальчик, вот только Джеймс от него все время чего-то хотел. Собой хорош и вдобавок такой понятливый и милый – только не при отце, к сожалению; Джеймс, наверно, лучше бы к нему относился, если бы позволил себе узнать его поближе. Ричарда все любили. Маленькая Джинни перед ним преклонялась, она потому и приемыша своего переименовала на Ричарда, хотя Льюис и возражал. В этом деле Салли приняла сторону Льюиса Хикса, чуть не единственный раз в жизни. Действительно, ну что это такое – менять мальчику имя с Джона на Ричарда, когда ему уже шесть лет? Что-то противоестественное, дурная примета. Да все так считали, кроме Вирджинии. У нее с отцом произошел по этому поводу страшный скандал, так рассказывали тетке Салли в Арлингтоне. Соседка слышала крики. Подробностей она не знала или, как все вермонтские молчуны, не стала передавать. Ничего удивительного, конечно, что Джеймс был недоволен. Он умирать будет, не признается, но ведь он Ричарда не выносил, это знают все. Винил его, помимо прочего, и в смерти второго сына: лестницу у амбара оставил тогда Ричард. (Сам Ричард винил себя за это еще больше. Горас один раз завел было с ним об этом разговор, думая убедить его, утешить, но куда там, и пытаться было нечего. Ричард любил свою вину, так ей объяснил Горас. Единственный отцовский урок, который мальчик до конца усвоил.) Но неприятности между ними начались задолго до смерти маленького Итена. Джеймс словно бы невзлюбил первенца с колыбели. «Не будь плаксой» – других слов у него для малыша не было.
Салли в задумчивости смахнула со страницы кофейные крошки. Она вспомнила, как они однажды все вместе отправились кататься на санях. Было очень холодно. Ричарду только исполнилось семь, а Джинни еще не родилась, Ария ходила беременная ею – «как амбар», с гордостью говорил Джеймс Пейдж. Стоял мороз, градусов, может, десять. Даже снег под ногами скрипел. Лошади летели под гору, большие сани, беззвучно скользя, неслись вперед, и бедненький Ричард, притулившийся между нею и Горасом, даже с головой укутанный одеялом, совсем окоченел. Они с Горасом тоже замерзли, но у них хватало ума помалкивать. А Ричард стал просить: «Мамочка, я хочу домой! Мне холодно!» Джеймс едва повернул голову – он был тогда могучий такой, крепкий мужчина, лицо на ледяном ветру раскраснелось, задубело, только ему, здоровяку такому, что с гуся вода, – и прикрикнул через плечо: «А ну не будь плаксой! Дуй на руки!»
Кроткая Ария ему говорит:
– Я тоже замерзла, Джеймс. Давай правда поворачивать обратно.
– Черт! – Он потянулся назад и похлопал ее по колену – он ее постоянно шлепал, прижимал, гладил и лапал, видно, она не так уж плоха была в постели, хотя по ней в жизни не скажешь. – Ну что ты за него всегда заступаешься? Я вон, когда был в его возрасте...
Салли покосилась на Гораса – у того от холода лицо побелело, как брюква, и пошло пятнами, очки словно примерзли к коже. Шарф он обмотал вокруг шеи несколько раз, шерстяную шапочку надвинул как можно ниже, но это все были вещи магазинные, покупные и не особенно теплые, не то что у Джеймса: ярко-красные, домашней вязки; понятно, что с Гораса было уже давно довольно этих январских забав, хотя он и не собирался в этом признаваться. Он сидел молча, крепко сжав губы, и смотрел перед собой в затылок Джеймсу. Но тут отозвался, как бы в шутку:
– Лично я, когда был в его возрасте, едва не умер от пневмонии!
– Милый, правда холодно, – проворковала Ария и тронула рукавицей Джеймса за руку.
– Черт! – снова крикнул он, но свесился из саней далеко влево и прикрикнул на лошадей: «Хо!» Лошади тут же завернули обратно.
Потом в доме, помнится ей – или это было уже в другой раз? – Ричард хныкал, а его посадили ножками в ведро со снеговой водой, чтобы не было ознобышей, и мать растирала ему спину, ерошила волосы, и гладила, как собачку, и гнусавила ему свои дурацкие песенки (это Салли так считала, а спросить Гораса, так Ария пела, будто ангел небесный), и вдруг Джеймс сказал, как бы в шутку, но глаза у него были злые:
– Я в его возрасте помогал дяде Айре по снегу растягивать к лету проволоку вдоль оград. И если плакал, что у меня ноги замерзли, дядя Айра только говорил: «Ничего, скоро они совсем отвердеют и перестанут болеть».
Горас сказал (только Салли и, может быть, еще Ария понимали, как он сердит):
– Если не ошибаюсь, он в конце концов застрелился, ваш дядя Айра.
– Не потому, что ноги у него замерзли, – отрезал Джеймс.
Припомнив все это, Салли ясно осознала, что вредный нрав был у ее брата издавна. Она как-то запамятовала. А ведь он прямо дикарь настоящий, у него и чары в кармане – палочка, змеиная голова. Мальчиком-то он был не такой, хотя задатки, наверно, и тогда имелись. Она за ручку водила его в церковь и в школу, такой он был робкий и застенчивый, защищала от больших мальчишек; а позже дразнила и подбадривала, чтобы он к девушке хоть подошел. Это дядя Айра на него так повлиял. Очень он был странный человек, их дядя Айра. Даже и не совсем человек – от него и запах шел звериный, будто его мать медведь повалил. Она такая была, что и поверить можно, Лия Старк, праправнучка знаменитого генерала. «Парень!» – только, бывало, и скажет вполголоса дядя Айра, и маленький Джеймс прямо так и подскакивал. Других слов у старика словно бы и не было.
Салли потрясла головой, как будто это были не воспоминания, а сны и хотелось от них проснуться. Во всем доме по-прежнему ни звука. Ясно, что он уснул – спит себе, как бревно в трясине, уж она-то знает своего братца. Там она его и найдет, за кухонным столом, где он в засаде сидит, хоть обойди вокруг него, хоть рождественский обед стряпай – он и не почует. Она положила книжку на белый плетеный столик и спустила ноги с кровати. У двери постояла еще, послушала. Ни звука. Открыла дверь в коридор – и замерла. На площадке лестницы, нацеленный прямо на нее, с потолка свисал старый Джеймсов дробовик, а вокруг со всех сторон перепутанной паутиной, будто пьяный паук наплел, к взведенному курку шли натянутые веревочки. Шагни она неосторожно за дверь, зацепись ногой, и Джеймсов дробовик отстрелил бы ей голову. У нее болезненно заколотилось сердце, она с трудом глотнула воздух, прижала сложенные ладони к груди. Нет, не может быть! Да он еще хуже, чем этот жуткий капитан из книжки! Она подержалась за косяк, пока пройдет головокружение, осторожно переступила обратно, напоследок еще раз долгим взглядом, с отвращением, будто на угрей мистера Нуля, посмотрела в коридор и тихонько закрыла дверь. «Он сошел с ума, Горас», – произнесла она вслух и только теперь осознала, что это, по-видимому, так и есть.
Память о Горасе, на этот раз наяву, повлияла на ее настроение. Ее муж, такой тонкий и до нелепости добрый человек, прославившийся на всю округу своим врачеванием без боли, человек культурный, который заводил у себя в приемной пластинки, когда музыкальной трансляции еще и на свете не существовало, и читал только умные, серьезные книги! Его образ возник перед Салли с такой наглядностью – его образ и горькое сознание, что этого человека, сделавшего в мире так много добра, уже нет в живых, – что она вдруг не смогла больше ни о чем другом думать, кроме обиды и ужасной мести. Ей представилось, как Горас перебирает у себя за столом пластинки, склонив лысую голову, поблескивающую в свете лампы, будто головка младенца, покрытая нежным первым пушком, мягкие губы его поджаты, на подбородке темнеет ямка; как, выбрав себе пластинку по настроению, он осторожно ставит ее на диск и поднимает на лоб очки в черной оправе одним рассеянным, легким толчком среднего пальца безупречно чистой правой руки – и так стоит несколько секунд, глядя себе под ноги, на лохматый половичок, засунув кончики пухлых пальцев в карманы жилета и с упоением вслушиваясь в первые такты, а потом большими шагами – он всегда так ходил, хотя был низенький и полный, – отходит к книжной полке, вытаскивает себе на вечер книгу и с этой дорогой добычей усаживается за мраморный чайный столик, где его дожидается вечерний чай и она, Салли Пейдж Эббот, с вязаньем – тогда еще не старая, еще красавица. Он никогда не носил синих и зеленых цветов, только коричневые, в тон скудных остатков каштановых волос вокруг лысины: темных оттенков, как свежевспаханная земля на горном склоне, или более светлых, но тоже теплых, как дубовые листья осенью. Кофе он пил со сливками и с сахаром – три кусочка, курил табак, который у него хранился в желтом янтарном стаканчике под медной крышкой. Имел смешную детскую привычку, читая газету, отрывать и жевать катышки бумаги, но Салли не вмешивалась, пусть. Плакал над кинофильмами, знал наизусть массу стихов, часами работал у себя в садике. Сенсуалист – так он однажды с улыбкой назвал себя Джеймсу. Ему и невдомек было, что ее брат Джеймс его презирает.
У Салли было такое чувство, что дух ее мужа находится где-то рядом и с грустью и неодобрением видит бурлящую в ее сердце злобу. Но что есть, то есть, против правды не пойдешь, а правда та, что ей легче обернуть вспять Ниагарский водопад, чем высечь в своем сердце хоть искру тепла к брату. Со сжатыми зубами, с кремнистым блеском в глазах, несмотря на слезы, лелея в глубине души убийственные планы – как будто ее брат Джеймс был один виноват и в крушении всех ценностей, и в подходе «Воинственного», и в гибели и упадке по всей вселенной, – она опять воспользовалась судном, потом вывернула его за окно и, слишком распаленная, чтобы даже помыслить о сне, частично обратила свое внимание к книге. Как можно было понять, там, где возобновлялся рассказ, «Воинственный» еще не настиг ее друзей на «Необузданном».