Современницы о Маяковском - Василий Катанян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.
Так мы прожили два месяца.
Вернувшись в Москву, Маяковский вскоре объявил два своих выступления. Первое: "Что Берлин?" Второе: "Что Париж?" (Кажется, так они назывались на афише.)
В день выступления — конная милиция у входа в Политехнический. Маяковский пошел туда раньше, а я — к началу. Он обещал встретить меня внизу. Прихожу — его нет. Бежал от несметного количества не доставших билета, которых уже некуда ни посадить, ни даже поставить. Обо мне предупредил в контроле, но к контролю не прорваться. Кто-то как-то меня протащил.
В зале давка. Публика усаживается по два человека на одно место. Сидят в проходах на ступенях и на эстраде, свесив ноги. На эстраде — в глубине и по бокам — поставлены стулья для знакомых.
Под гром аплодисментов вышел Маяковский и начал рассказывать — с чужих слов. Сначала я слушала, недоумевая и огорчаясь. Потом стала прерывать его обидными, но, казалось мне, справедливыми замечаниями.
Я сидела, стиснутая на эстраде. Маяковский испуганно на меня косился. Комсомольцы, мальчики и девочки, тоже сидевшие на эстраде, свесив ноги, и слушавшие, боясь пропустить слово, возмущенно и тщетно пытались остановить меня. Вот, должно быть, думали они, буржуйка, не ходила бы на Маяковского, если ни черта не понимает… Так они приблизительно и выражались.
В перерыве Маяковский ничего не сказал мне. Но Долидзе[15], устроитель этих выступлений, весь антракт умолял меня не скандалить. После перерыва он не выпустил меня из артистической. Да я и сама уже не стремилась в зал.
Дома никак не могла уснуть от огорчения. Напилась веронала и проспала до завтрашнего обеда.
Маяковский пришел обедать расстроенный, мрачный. "Пойду ли завтра на его вечер?" — "Нет, конечно". — "Что ж, не выступать?" — "Как хочешь".
Маяковский не отменил выступления.
На следующее утро звонят друзья, знакомые: почему вас не было? не больна ли? Не могли добиться толку от Владимира Владимировича… Он мрачный какой-то… Жаль, что не были… Так интересно было, такой успех…
Маяковский чернее тучи.
Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий.
Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…
Такие разговоры часто бывали у нас последнее время и ни к чему не приводили. Но сейчас, еще ночью, я решила — расстанемся хоть месяца на два. Подумаем о том, как же нам теперь жить.
Маяковский как будто даже обрадовался этому выходу из безвыходного положения. Сказал: "Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся", — и ушел.
Вечером он переслал мне письмо:
"Лилек,
Я вижу, ты решила твердо. Я знаю, что мое приставание к тебе для тебя боль. Но, Лилик, слишком страшно то, что случилось сегодня со мной, чтоб я не ухватился за последнюю соломинку, за письмо.
Так тяжело мне не было никогда — я, должно быть, действительно чересчур вырос. Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены — отвратительно.
Я не грожу, я не вымогаю прощения. Я ничего тебе не могу обещать. Я знаю, нет такого обещания, в которое ты бы поверила. Я знаю, нет такого способа видеть тебя, мириться, который не заставил бы тебя мучиться.
И все-таки я не в состоянии не писать, не просить тебя простить меня за все.
Если ты принимала решение с тяжестью, с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь.
Но если ты даже не ответишь — ты одна моя мысль. Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду, чтоб ты ни захотела, чтоб ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь и в расставании сам виноват.
Я сижу в кафе и реву. Надо мной смеются продавщицы Страшно думать, что вся моя жизнь дальше будет такою.
Я пишу только о себе, а не о тебе, мне страшно думать, что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше и дальше от меняи еще несколько их и я забыт совсем.
Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет — страшное, страшное горе.
Целую. Твой весь.
Я.
Сейчас 10, если до 11 не ответишь, буду знать, ждать нечего".
Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Он просидел два месяца добросовестно, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки ("записочную рябь") и рисуночки. Это было единственное, что он позволял себе — несколько грустных или шутливых слов "на волю", но и в этом он как бы оправдывался. На книге "13 лет работы", которую он прислал мне тогда, надпись:
"Вы и писем не подпускаете близко,
закатился головки диск.
Это, Киска, не переписка,
а всего только переписк".
Тогда же он прислал мне свою новую книгу "Лирика". Экземпляр этот пропал, но я запомнила надпись на нем:
"Прости меня, Лиленька, миленькая,
за бедность словесного мирика,
книга должна называться "Лилинька,"
а называется "Лирика"".
Книга была плохо оформлена. Я написала об этом Маяковскому и в ответ получила записку:
"Целую Кисика: книжка не может быть паршивая, потому что на ней "Лиле" и все твои вещи. Твой Щен".
Может быть, и эта книга найдется когда-нибудь, где-нибудь, как в Ленинской библиотеке, в отделе редких книг, нашлась поэма "Человек" с надписью:
"Автору стихов моих Лиленьке
Володя".
Он присылал мне письма, записки, рисунки, цветы и птиц в клетках — таких же узников, как он. Большого клеста, который ел мясо, гадил, как лошадь, и прогрызал клетку за клеткой. Но я ухаживала за ними из суеверного чувства, что, если погибнет птица, случится что-нибудь плохое с Володей. Когда мы помирились, я раздарила всех этих птиц. Отец Осипа Максимовича пришел к нам в гости, очень удивился, что их нет, и спросил глубокомысленно: "В сущности говоря, где птички?" Владимир Владимирович процитировал его в "Мелкой философии":
Годы чайки.
Вылетят в ряд —
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});