БАРДЫ - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горе лишь в том, что друг степей
счастье свое сочтет скорей
чудом каких-то сил надмирных,
нежели доблести моей…
Друг степей - такой же игровой отсыл к Пушкину, как вишневое варенье - к Розанову. Как тройка - к Гоголю. Я уж не говорю о катехизисе советской эпохи. Воды Днепрогэса, саксаулы Турксиба, молот Рабочего, бедро Колхозницы, руки-крылья, а вместо сердца… «дизель на песке»… В общем, «кого ни тронь - Иван Денисыч, куда ни плюнь - КПСС»: все сплетается, переплетается, заплетается шумит камышом, и о доблестях, о славе петь можно только от противного.
А что до грядущей за этим зари -
товарищ, не верь! Не взойдет.
Верили? - Не верьте! - Встало? - Село! - Да? - Нет! - Обступившие человека «изначальные» ценности - мнимы, заведомо ложны. Это точка отсчета. Ни одно поколение (в обозримой памяти), кажется, еще не рождалось в ощущении того, что норма - это когда не на что опереться.
Оно и понятно: едва ты успел родиться, - воцаряется Застой, царство натужной стабильности и успокоительной лжи; шестидесятники, еще недавно певшие о том, что солнце встанет и заря взойдет, сипят сдавленными голосами, и ты это их бессилие осознаешь, как раз входя в возраст «конфирмации», и еще целое десятилетие наблюдаешь, как смердит разлагающийся режим, а потом на обломках святынь, на руинах Империи начинают свой пляс победители, которые, наконец-то, могут напиться пепси, - что может вынести с этой танцплощадки бард, не имеющий способности пить, петь и плясать со всеми?
Разумеется, он увидит за этими танцами - борьбу за существованье. Резню и бойню. Грызню и лай. Клыки и когти. Волчье поле.
Он будет от этого в ужасе? Станет проклинать, протестовать?
Нет. И это самое интересное. Это шестидесятники-романтики-идеалисты могли протестовать и проклинать, это они, изначально напичканные сказками, испытывали ужас от того, что жизнь груба и мерзка.
А тут - изначально. И другой точки отсчета нет. Жизнь ни плоха, ни хороша. Она такова, какова есть. «Счастье не здесь, а счастье там, то есть, не там, а здесь…» Что чужие, что родные - без разницы. Где любовь - там и раздор: нормально. Я вам не нужен - вы мне не нужны. Вы туда, а мы оттуда. Ничего не иметь и ни от чего не зависеть. Что ты создал, то раздал, и что раздал - то создал. Будет хорошо - хорошо, а не будет - тоже хорошо. Будет плохо - тоже неплохо. «судьба подарила мне все, что хотела, и все, что смогла, отняла…»
Этот изящный эквилибр - лейтмотив всей поэзии Щербакова, здесь интонационный секрет ее, тайный нерв. Солнечное сплетение всех ее тяжей.
Равнодействующая кажется знобяще холодной. Узор стиха - рационально отрешенным. Душа - ледяной. Мальчик Кай складывает из льдинок слово «вечность»…
Интересно, что сравнение это, сначала примененное не к Щербакову, а к Бродскому и лишь потом опрокинутое на Щербакова одним из критиков, начисто уже выводит из игры реального автора «Снежной королевы» с его чувствительностью и чуткостью к моральным воздаяниям, зато существен здесь именно Бродский, с его заводной непреклонностью и почти брезгливым, «ледяным» неприятием жалости к людям. Но Бродский - дитя «Прекрасной эпохи», блудный сын «шестидесятников», против них взбунтовавшийся! А тут - никакого бунта, и все принимается в легким пожатьем плеч: а, все равно…
То есть: все равно нельзя верить. Ничему. Ни радости, ни печали, ни правде, ни сказке, ни победе, ни поражению.
Такие ясные глаза нас от печали и сомнений ограждают,
такие честные слова нам говорят, что не поверить мудрено,
такие громкие дела нам предстоят, такие лавры ожидают,
такая слава и хвала!… А все равно не по себе, а все равно…
Какой все-таки тонкий эквилибр: не все равно , а все равно не по себе . Это не равнодушие, это состояние выброшенности, которое надо принять как данность. От этой исходной черты начать жизнь заново - с бесконечным терпением. И поэтому - ни льда, ни пламени: холодноватая четкость. И поэтому ни бунта, ни восторга: спокойная готовность. И потому ни слез, ни хохота: улыбка ожидания неизбежного. В победе спрятано поражение, в явной свободе - потеря тайной свободы. Все равно будет «не по себе», все равно…
Все равно не впишешься, выпадешь…
Куда?
Из любви а раздор, из раздора в любовь. Из любого данного тебе существования - в другое. В другую жизнь (переклик с Трифоновым?). Жизнь не равна себе: в ней двоится контур. Вещи прозрачны - в них всегда «другое». Это не страшно, это даже занятно. Жизнь, исполняемая как танец, и танец, оказывающийся жизнью. Расплата мнимостью за мнимость… что в остатке?
Хочешь обратно деньги? вот, изволь, получи с меня.
Но не казни артиста за то, что он себе самому не равен.
Этот шмель не летит, он исполняет полет шмеля.
Этот столетник дня не живет, но тем и забавен.
«Забавен»… Финальное слово в финальной строке стихотворения - знак? Попробуем связать его с запредельно серьезной, скрыто-трагичной аурой щербаковского мирочувствования. «Ткет паутину над пропастью». «Бредет и задыхается». «Стирает следы». Смысл всего, что перед глазами, - в другом измерении. «По ту сторону стекла».
Никакого психологического сюжета отсюда не извлечешь: по выражению одного из критиков, герой Щербакова действует не в биографических обстоятельствах, а в культурном контексте. В паутине знаков.
И все- таки одна попытка реального спасения души тут улавливается. Это -любовь. «Чуть слышное в ночи дыхание твое». Среди «сказок», играющих роль «былей», это - робкая надежда одолеть «стихии».
Никто стихии не одолеет
Ни я, ни люди, ни корабли.
Но не погибну, покуда тлеет
Во мгле страданья огонь любви.
Тлеет. Потом гаснет. «И женщины мои подобны многоточью - ни истины, ни лжи». И здесь - эквилибр плюса и минуса.
Как сказал все тот же критик (большею частью я опираюсь на статьи Дмитрия Быкова), «для Щербакова любовь и есть смерть». А поскольку смерть и есть жизнь, а жизнь и есть любовь, а любовь и есть смерть, то все повисает в пустоте.
Ни зги вокруг, мы в центре бездны.
Иногда Щербаков догадывается, что роль, принятая на себя его лирическим героем, аналогична роли Вседержителя. Тогда он просит у Бога прощения и благодарит за дар речи.
Значит, последнее спасение - в даре речи ?
Да, похоже на то. И перекликается с Бродским (Нобелевская лекция его).
И все чаще выходит, что смерть наготове,
а тайна Земли заперта.
И опять остается спасение в слове,
А прочее все - суета.
В принципе такой ход чувств понятен, для русской традиции вполне традиционен, а после Пушкина (у которого на месте Божества часто оказывается Совершенство) даже и ожидаем. Крепость слова - ответ расслабленности бытия (мысль Мандельштама в «Разговоре о Данте»).
Дм.Быков подводит базу: «Одиночеству, распаду, ощущаемому в конце века всеми нами», Щербаков противопоставляет законченность текста, крепость и блеск отделки. «Хорошо проработанная вещь» - наш ответ «тотальной расслабухе». И даже так: гниловатые времена «всегда вызывают к жизни поэзию, полную формального блеска: строгость и утонченность формы востребуется расхлябанной эпохой как нечто противостоящее ей, уравновешивающее ее. Отсюда, например, закономерность обращения Брюсова к самым трудным и экзотическим формам во «Всех напевах», отсюда и любые разновидности маньеризма в «Серебряном веке», отсюда и полное отсутствие у Щербакова любых небрежностей».
Брюсов, конечно, в чеканке стиха изощрялся, но вряд ли он выдержит сравнение с другими, более крупными, чем он, поэтами Серебряного века, которые - от Есенина до Маяковского и от Хлебникова до Цветаевой не столько оттачивали, сколько расшатывали стих, размыкали, обновляли его, и отнюдь не «разновидностями маньеризма» вошли в историю культуры. Но что касается Щербакова, то тут Быков прав: в данном случае виртуозность отделки есть последнее спасение от угрозы самоисчезновения, подступающей к человеку в мире знаковых мнимостей. Плотина стиха должна удержать жизненную материю, которая подпирает и может все снести на своем пути (или утечь в песок, то есть уйти сквозь пальцы).
Музыкальная сторона песен удивительно точно моделирует эту драму. Как нельзя по стихам Щербакова пересказать жизненную историю или выяснить обстоятельства действия, а можно только ощутить дрожание слов, - так нельзя у него и воспроизвести мелодию, подхватить ее хором, вообще - напеть. Только напряженный монолог о бызвыходности бытия, виртуозно-гармонически оркестрованный. Это не пение, не мелос, это речитатив, рэп, который - после Гребенщикова - хорошо вписывается в горизонт музыкальных ожиданий эпохи, выбравшей пепси…