БАРДЫ - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хороня мужей не отпетыми
И детей в пути не крещеными…
Некрещеные, а свои.
Да ведь и поляки - свои, хотя с ними не все гладко, вот если бы Польша была православной… Еще бы лучше «в каком-нибудь нейтральном Вышеграде» созвать славянский съезд! Вот все ручьи и слились бы в едином море. «Болгария, Болгария, священная страна!…» И с ней не гладко, пожарами озарена, вот-вот за братушек надо будет вступаться. И сербов надо бы защитить. Но, увы: «покуда Москва на коленях, на кресте остается Белград».
Общая картина: выходит в мир душа, полная добрых намерений, щедрая, готовая к самопожертвованию, а мир встречает ее огнем и злобой. Хочется полюбить всех - а как их всех обнимешь, когда дерутся? Посылает Русь сынов своих с миром… и что же? Один, отстреливаясь в танке, сгорает под Кабулом. Другой убит в завьюженном Кизляре. Третий, спецназовец, остается лежать «на площади восставшей». На какой площади? Где? Кого усмирял? Не уточняется.
А может, это и лучше, что не уточняется. Уточнишь еще невпопад. «Я стою в самом центре Багдада, для кумыса готовлю стакан»… Успел ли выпить, пока Буш не навалился на Саддама?
Неподатлив мир на доброе слово. Строишь рай, человек в нем тоскует, яд ближнему сыпет, в ад просится, туда, где «банкиры, шуты, упыри, спидоносы». Да что рай - начали строить божий храм, бригадир начитался Толстого и… «вместо праздника Успенья посвятил собор раскосому БуддЕ» - сдвигая ударенье на кончик имени, Ананичев передает все омерзение православного человека при таком святотатстве.
Однако ведь и нехристей надо любить. А результат? Даешь приют измученному страннику, а тот, освоившись в доме, входит во вкус и, «глядь, в сапожках по дому гуляет тот, кто давеча был босиком». Завершается история следующим обещаньем:
Похмелю свою душу ветрами
И нагайкой встряхну огневой,
Чтобы этот, пристроенный нами,
Под своей окармлялся звездой!
Борцы с еврейским заговором могут заподозрить, что тут звезда Давида о шести лучах, но с такой же вероятностью лучей может оказаться восемь. Ананичев чужд конфессиональной слепоты, как и слепого национализма. Эпизод из Великой Отечественной войны: немец ведет на расстрел русского и горца. «Чернявый! Тебя не убью, если ты старшину расстреляешь. Этот русский умрет за Россию свою, ну, а ты за кого погибаешь?» Горец убивать русского отказывается, они встают рядом и падают: старшина - «головой на восток, а южанин - ногами на север». Перед смертью этот южанин успевает сказать: «Я умру за улыбчивый Азербайджан и печальную русскую землю».
Не будем придираться: с чего это Азербайджан так улыбчив. И еще: откуда там горы? А вдруг Ананичев имеет ввиду Нагорный Карабах? Я в это не верю, никаких подтекстов, намеков и тайных знаков у него нет, не тот характер. А вот русская печаль неподдельна.
Печаль - оттого, что мир не откликается, не отвечает сердцем сердцу. Отовсюду - злоба. «И уже никому не уйти… Громыхают колеса жестоко. Сторожат нас собачья эпоха и зима на обратном пути. Впереди - только тягостный плен, Только сумрак и берег печальный, где однажды под грохот кандальный нас поставят вдоль гибельных стен. У России - на небо исход! Побредем мы этапом бескрайним за Христом, сокровенным, опальным, через озеро звездное вброд».
Как справиться с этим подступающим Апокалипсисом? Читая святых отцов и другие достославные сочинения, Александр Ананичев черпает из них утешение. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь»… «Лишь в своем сомнении можно не сомневаться»… «Ничего нельзя исправить, кроме собственной души»…
Исправление собственной души не только не противоречит образу Святой Руси, брезжущему в стихах и песнях Ананичева, но в принципе этим христианским самоощущением предполагается. Однако не избавляет от печали. И от боли, источник которой - в том, что противоречиями разодрана сама Святая Русь.
Каркает ворон. Молится инок. Люди просятся в ад.
Середины у нас никакой,
Каждый крепкого берега просит:
На Руси - то подлец, то святой.
Серых нет, а коричневых - вовсе.
Знатоки русской философии несомненно распознают здесь перекличку с давней идеей, что на Руси честных нет, но все святые.
Если святые, значит, есть, во что верить.
Словно ладан, пью русскую грусть…
Оглянусь: сзади - волки по насту.
Ты жива, Православная Русь, -
И открыто Небесное Царство.
Небесное Царство открыто для духовного зрения. А зрение реальное? Оно упирается… нет, не в чащобу, из глубины которой каркает ворон и в глубину которой идет святой, чающий найти там уединение. Упирается реальное зрение - в овраг, памятный по Вятке но располосовавший всю Россию. Название этого оврага - Раздерихинский - включает цепочку звуковых и смысловых ассоциаций, и тогда рождается лучшая ананичевская песня, эмблема его лирики, заглавный символ, украшающий его диски и кассеты.
Братские могилы подпирают склоны оврага, трава шелестит над костями.
Чьи кости?
Две столкнул однажды рати
Темной ночью грозный яр:
Устюжан здесь резал вятич,
Принимая за татар…
Но ведь и татары - люди! Причем - свои, не менее свои, чем тот «горец», что упал головою на север, погиб на печальную Русь. Страшнее другое: устюжанин и вятич без всяких татар готовы бить друг друга, причем каждый - во имя Святой Руси.
Нас беда не вразумила.
Мы разрознены и злы.
Сколько мы своих в могилу
По ошибке упекли!
По ошибке?! Или по горькой нашей склонности к расколу и раздору? О, если бы это были только «ошибки» - их-то можно исправить. Но попробуй исправить душу, когда она выстроена на этом максимализме, на «неизбежности греха» и сладкой безнадеге вечного покаяния!
А потом целуем камни,
И печаль несем в кабак…
И все глубже окаянный
Раздерихинский овраг.
Потрясающая песня. Каждый раз, когда слышу ее, душа, не в силах «исправиться», корчится, как в петле. И из той же петли - наитием, что ли - взмывает ввысь: в свет, в свободу, в бездонь.
Может, это от мелодического строя, от манеры пения? У Ананичева, как у барда, ответ на выраженную в словах неразрешимость таится в гармонии.
Поет он - в такт шагам, в ритме легкой, летящей походки. Ничего от проникновенного зауныва, привязавшего бардовскую песню 60-х годов к городскому романсу. Ничего - от укрома комнатной независимости, от уязвленной интеллигентской «кухонной оппозиции» 70-х. И от монашьей кротости, от поступи «мелкими шажками», тихо зашуршавшей в 80-е, - ничего…
Открытая ширь, пение птиц, плеск реки. Овевающий ветер, дыхание в такт шагам, пение - вольное, как дыхание.
Как это вольное, счастливое пение сопрячь с горечью знания, эту естественную энергию - с ожиданием Апокалипсиса?
А думаете, вечные разборки наши, удаль раздерихинская - от «ошибок» только?
От избытка сил все это.
Вот этот избыток сил и держит выпрямленной душу человека, осознавшую себя в Сергиевом Посаде, опевшего весь мир и вернувшегося, чтобы поцеловать родные камни.
МАГИЯ ИСПОЛНЕНИЯ: НАДЕЖДА ТАЕТ ПОСЛЕДНЕЙ
Автономная магия исполнительства в авторской песне как бы противозаконна, потому что по жанрово сверхзадаче в роли исполнителя предполагается сам автор песни (и текста, и музыки).
Первоначально, то есть при первых бардах, так и было. Барды пели каждый свое. За исключением Визбора, который пел, что хотел и кого хотел. Но интересно, что и Визбор, исполнявший песни Городницкого, Кима, Клячкина вперемежку со своими, делал все, к чему прикасался, - своим. Аура авторского присутствия! Исполнительский шарм делался третьей ипостасью авторской песни - творчеством здесь и сейчас, как сказал бы телекомментатор следующей эпохи.
Эпоха первозачатья сменялась эпохой первосыновства. Сыны блудные скитались и вновь сходились к отчим шатрам. Песни шли в массу, разбегались во всю ширь, в пестроту и непредсказуемость: пели их, кому как бог на душу положит. Но одновременно начался и происходил процесс прямо противоположный: песни залетали в студии к профессионалам, они концентрировались, их исполнение делалось строже, четче, жестче. Или, как стали со временем говорить, круче.
Отцы- основатели на гитарах -«бренчали», едва подавая аккорды к мелосу. Сыны-исполнители стали доводить партию гитары до такой виртуозности, что слушатели замирали, соображая, «как умеют эти руки эти звуки извлекать». Недолго оставалось до той поры, когда звуки стали извлекать из своих инструментов квартеты, квинтеты, секстеты и октеты, а потом и гигантские ансамбли, вроде всеармейского или флотского. Для патриархов это был, конечно, соблазн, и ему успели поддаться и Визбор, и Высоцкий, и даже чуть-чуть - Окуджава. Море современной музыки приняло поток авторской песни.