БАРДЫ - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душа замерла, потянулась в несбывшееся, в запредельное - далекое от ранних шинелей и поздних троллейбусов, - такое горькое, сладкое очарование было в этих простых словах, рифмующихся осторожно и неясно, как во сне:
И сладки, как в полдень пасеки,
Как из детства голоса, -
Твои руки, твои песенки,
Твои вечные глаза…
Так притягивало у Булата - нетипичное.
МИмолетная святая
А вот - типичное: будни нашего отряда, бездомная девчонка, попавшаяся на фронтовом маршруте. Прежними песнями Булата подготовлено пришествие окопной Мадонны, этой беззащитной беженки, приткнувшейся к армейским харчам, к армейским мужикам-защитникам:
И откуда на переднем крае,
Где даже земля сожжена,
Детских рук доверчивость такая
И улыбки такая тишина?
Святая!
Но тогда откуда этот мутный след за нею шлейфом? Откуда дух коммуналки на этом ветрище? Солдаты «шагом тяжелым проходят по улице в бой» - в самом строчечном строе какая-то странность: так, «по улице» не в «бой» проходят, а на службу. Второй план - такой же странный по речестрою: «редкие счастливые жены» над судьбой девочки «злословят». Во-первых, какие там «счастливые жены», когда «земля сожжена»? Ах, «редкие»? До «редких» мне дела нет. Во-вторых, ну и что, если злословят? Это что, соизмеримо - война, которая все сожгла , и что-то квартирное, обыденное, коммунально-арбатское «злословят»?
Этот мотив вообще проходит у Булата какой-то странной нотой: завеса мелкой лжи в людях, мелкая слабина, которая почему-то застит свет. Думаешь: он же с Богом говорит, причем тут «жены», или их «воровство», или та «циркачка», к которой «страсть схватила», или та «Наденька», которая «пойдет гулять с другим». Или это все страсти-страхи «московского муравья»? Акакий Акакиевич в шинели рядового-необученного…
Очистительным шквалом приходит - фронт. Отрада - святая в этому аду.
Мы идем на запад, Отрада,
И греха перед пулею нет.
Какого греха? А если нет, зачем - о грехе? И если перед той девочкой «ни грана вины» - зачем о мнимой вине речь? Какую боль, какую жуть так в себе заговаривают? Поверху - гармония, песня. Вернее, всегда - «песенка» - ну, как бы пустяк: легко все, воздушно, аристократично.
А понизу - смутное ощущение обрыва в бездну.
ФАктура зари
Ничего непонятного: Арбат, суета дворов, все просто… Загадка фактуры любого текста у Булата - вот эта милая простота, незаметно и мягко погружающая тебя в странное инобытие. Городская обыденность, троллейбусы, прохожие. В случае невероятного форса - какая-нибудь ресторанная бравада. Ну, в пределах ленточки на бескозырке. А так - пыль повседневности.
Только пыль эта - с былинных шлемов.
Красками арбатской суеты живописуется - мистерия.
Этот сказочный, сказовый ритм - с первых строк. Он инобытие той простецкой жизни, которой живет этот мир, он ее тайное спасение.
Живописцы, окуните ваши кисти
в суету дворов арбатских и в зарю,
чтобы были ваши кисти словно листья.
Словно листья,
словно листья к ноябрю.
«К ноябрю» - тайно-праздничный знак времени, опознавательное клеймо меченых мальчиков Державы. Праздник плывет по серому асфальту. Мостовая качается, не может очнуться. Непонятно, как это все слито, как сращено в стихе: плывущая заревая легенда и суета. Они ж чужие, чужие! У них координаты не сходятся! Их судьба разведет!
Он это и чует, певец Арбата, на это и отвечает:
Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы,
наше лето, нашу зиму и весну…
Ничего, что мы - чужие.
Вы рисуйте!
Я потом, что непонятно, объясню.
Последняя строка и есть тот «мазок гения», который отсылает всю картину в запредельность. Последняя строка вдруг открывает тебе то, что все время смутно брезжит в картине.
Необъяснимо счастье обреченного поколения. Необъяснимо прекрасен этот страшный мир. Вам непонятно?
Так это и должно быть непонятно.
СОЛЬ реки, даль горы
Нестроен, неясен, странен до призрачности у Булата привычный обыденный мир, а мир сказочный, напротив, строен и ясен до прозрачности. Условность задается с первой строки: «Мой конь притомился, стоптались мои башмаки». То есть: в некотором царстве, в некотором государстве… Все обернуто: река - не синяя, а красная, а гора - наоборот: синяя. Свет во тьме должен светить, а - не светит.
Фонарщик был должен зажечь,
да, наверное, спит…
Что за фонарщик?! Это ж из другой оперы! Тут - небо, подпертое плечом богатыря. Какой фонарщик? Ах, да: чтобы краски нездешние смешались получше. Чтобы север наложился на юг и запад на восток. Андерсен - на Реку-Гору. Потому что и то и другое равно невообразимо на Арбате.
Невообразимо - но как расчерчено! Сужаются круги, сходятся пути, с разных концов сбегаются в перспективе линии. Едет богатырь, света нет, дороги нет… все равно едет. Что ж, неужто и Цели нет?
- Ты что потерял, моя радость? -
кричу я ему.
И он отвечает:
- Ах, если б я знал это сам…
Вот оно, колдовство. Катарсис. Обрыв в очистительное незнание.
Любой пошлости: громогласной, тихой, государственной, домашней - неизменно мягкое «нет».
За всеми этими «нет» должно быть то, что «есть».
А оно неизречимо.
ЛЯмка счастливца
Неизречимо то, чего «нет».
Пока Земля еще вертится,
пока еще ярок свет,
господи, дай же ты каждому,
чего у него нет…
То, что весь этот мир - «пока», что сроки сочтены и свет недолог, - это из судьбы понятно, из судьбы поколения смертников.
Дальше - непонятное. Мудрому дай голову - так мудрый был без головы? Трусливому дай коня - но трусливому конь без надобности. Дай счастливому денег - но подлинно счастливому деньги счастья не добавят, а то еще и несчастным сделают. Каину дай раскаяние … - но кающийся Каин - не Каин. Дай передышку щедрому … - зачем? Перестать быть щедрым?
И наконец, высший оскюморон: Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть .
Нет, вы слышите, чего просит?! Да ведь этот, рвущийся, властвовать будет над другими и за счет других - щедрых, мудрых, счастливых…
Счастливых?
Да вот в том-то и дело, что мелодия дрожит на острие и счастливец тайно, скрыто, сокровенно несчастен. Это звучит в обертонах, стучит в висках, но если так уж нужно определение, то в конце концов и оно предъявлено:
Как верит солдат убитый,
Что он проживает в раю…
Яснее не скажешь.
Нет, еще яснее, страшнее - не про то, как в 1963 году (когда «Молитва» написана) мы переживали очередную выходку власти (вроде выхода Н.Хрущева на Манеж к живописцам); это регулярное бесовство ничто перед тем, что чувствует человек, когда Всевышний возвращает ему его молитву, и становится смертельно ясно, что винить - некого:
Как веруем и мы сами,
Не ведая, что творим!
О, как прожигает эта фраза из-под старинных завитков эпохи Франсуа Вийона!
СИянье прикрытых глаз
От Вийона - к Моцарту:
Моцарт на старенькой скрипке играет…
Следующая строка переводит реальность в игру:
Моцарт играет, а скрипка поет…
Балаганчик подкреплен костюмерией: красный камзол, башмаки золотые, белый парик, рукава в кружевах . Это все та же сказка про красную реку и синюю гору. Только на сей раз из волн древности выкатываются кружева восемнадцатого века.
Но где реальность, где старый Арбат, где простая исповедь Леньки Королева, в кепчонке набекрень пошедшего погибать? Где наша жизнь?
А вот:
Наша жизнь - то гульба, то пальба…
Пальба - была, гульбы - не было, было притворство, форс и фарс: А мы швейцару: Отворите двери! Такая гульба придает и пальбе оттенок игры в сказку про бумажного солдатика.
Маэстро всего этого не выдерживает: закрывает лицо.
И тогда поэт посылает ему (и нам) волшебную строку - ту самую, пронзительную, странную, озадачивающую строку, которая всегда у Булата переводит «песенку» в бездонное измерение:
Не обращайте вниманья, маэстро…
Как? Да он всю жизнь только и делает, что «обращает вниманье»! Да все его «песенки» - попытка заклясть ужас, пройти сквозь него…
Именно: сквозь него. Делая вид, что все - пустяки.
…не убирайте ладони со лба.
Какой- нибудь святой дурень спросит: а как это маэстро играет на скрипке, а руки держит на лбу?
Ответ: Моцарт схватился за голову от вашего (нашего) присутствия. Он пытается не обращать на нас внимания. Но мы ему этого не позволяем.