Златая цепь времен - Валентин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор использует этот эпизод в повести для доказательства тупости Николая I.
3. Характеристика Мартынова легковата. И вскользь: «Из-за какой-то истории в полку он должен был уйти из армии». Под «историей» всегда разумелось что-то скверное, подловатое, нечестное, на грани преступления, а иногда и преступление (например, растрата, которую давали возможность покрыть). При случившейся «истории», чтоб не марать полк и мундир, проступившемуся давали возможность подать прошение об отставке. Это позволяло избавиться от человека с невинной формулировкой в приказе и с записью в аттестате «уволен по прошению»… Но на чужой роток не накинешь платок, и за человеком с «историей» тянулся хвост. Если у Мартынова была «история», да еще такая, что он ушел из полка без надежды вернуться в армию, то автору не следовало бы пренебрегать этим фактом.
Но я увлекся деталями.
Повесть написана опытным литератором, но, по моему личному мнению, тема разрабатывается им на агитационном уровне первых, горячих лет революции, когда для нас естественно-справедливым было опровержение близкого прошлого. Сам Лермонтов и некоторые другие лица революционно модернизированы. Автор последовательно подчиняет исторический материал заданной себе цели изобразить революционного демократа Лермонтова, гонимого и, наконец, убиваемого злой волей Николая I.
С моей, подчеркиваю, личной точки зрения, жестко направленный детерминизм автора мельчит эпоху и упрощает куда как сложную гениальную личность Лермонтова до уровня талантливого поэта с «направлением».
С другой стороны, детерминистичность, упрощение психологии, взыскательный подбор всего материала только на одну заданную ноту (как в очерке), с отбрасыванием ненужного теме, — хотя бы личной жизни Лермонтова, — дают легко воспринимаемое, не волнующее чтение. В нем все ясно, и автор достигает своей цели.
*
…В романе Ю. И.[20] природа, по объему посвященного ей текста, занимает, пожалуй, добрую половину. Но — как фон, как объект, которым надо пользоваться по-хозяйски, научно, не портя его, не истощая. В книге «Загадка пятнистого сфинкса» Адамсон говорит, что исчезновение из мира гепардов «нанесет человеческому роду непоправимый ущерб». Ю. И. словами героя романа говорит о подобном, но у него это декларация, тогда как у Адамсона тема «единосущия бытия» дана в действии.
Последние десятилетия дали нам сотни книг — описаний природы. Авторы их — от любителей и до ученых — одинаково старались наблюдать возможно точнее и передавать замеченное без прикрас. Сейчас накопилась обширная литература «факта» со своими собственными, не выдуманными, но не менее захватывающими приключениями, чем в собственно-приключенческих романах XIX и начала XX века.
Довольно многие книги «факта» оказались подлинно художественной литературой, хотя их авторы, профессиональные ученые, верны научной истине. (Может быть, нужно сказать: потому что их авторы?..) Из таких книг назову только одну — «Остров в океане» Клинджела.
Литературный экзамен сдали и многие любители. Секрет прост — все они обладатели писательского дара.
Я хочу сказать, что сегодня, обращаясь к природе, самой силой вещей нынешние романисты оказываются под контролем читателя, вкусившего литературы факта. Причем — что необычайно важно! — той части литературы, которая выдержала экзамен художественности изображения, ибо не выдержавшее осталось либо в специальных отчетах ученых, либо в столах людей бывалых, но лишенных писательского дара.
Что же делать романисту? Легко сказать — в романе все должно «играть» на сюжет, входить в сюжет, работать на развитие интриги и тому подобное. Но как это сделать?
Мне кажется, что описания природы у Ю. И. чрезвычайно перегружены словами и бедны образами. Из-за этого страдает правдоподобие. Сомнительны многие эпизоды. Дело здесь, конечно, в художественной подаче, в умении убедить читателя, в чем так сильны литераторы факта, невольные, но опасные соперники романистов.
О языке произведения говорят обычно в конце. На самом деле, что есть литература, как не язык. Ю. И. пользуется словом для сообщения о фактах, обстоятельствах, он передает, сообщает, информирует, но не рисует, не изображает. Его герои кажутся мне излишне многоречивыми, а ведь речь героев в книге нужно пропускать через художественное сито, оставляя на нем полову магнитофонной записи.
У шерстяников есть выражение «мертвый волос». Так называют грязные, неотмытые шерстинки. Они не «принимают» краску, от них ткань делается грубее, снижается сорт.
Роман Ю. И. засорен «мертвыми словами». Один рассказывал, другой поведал. Последнее слово взято из желанья не повторяться, но избрано вопиюще небрежно. «Всякие происшествия», «был женат на одной женщине». И на ком, вообще, женятся, кроме женщины? Почему каланы вымирают? Их выбивают! Герой романа борется именно с истреблением каланов.
Небрежное обращение с речью ведет к искажению смысла. Автор не пытается увидеть и передать увиденное. Однако же образ, изображение, и только они, — укладывают слова по местам, подсказывают верное слово. Когда нет образа, изображение, слова путаются, забываются.
Утомительно много лишних слов, небрежностей, приевшихся «литературных» приемов, расцвечивающих, например, монологи: закурил, промолчал, продолжал, щелкнул зажигалкой и т. п.
Весьма сомнительным кажется внесение в авторскую речь жаргона.
…Дать волю живой речи. Не сообщать, а писать. Только живая писательская речь, только образы уберут несообразность, искусственность, надуманность.
Повторяю — литература есть СЛОВО, язык. Им убивают, воскрешают, им сотворяют небо, землю, людей.
*
…В сущности, каждый хочет знать истину, каждый ищет познания истины, которая, будучи применима им к себе и другим, объяснит цель жизни. Философия — в переводе любовь к мудрости — начинается с феноменологии, то есть с описания и познания явлений, с установления связей между явлениями. Посредством феноменологии человек осознает свое «я», как условие, без которого не может быть, и начинает устанавливать: я и «они», мое место и «их место», я и Вселенная[21].
Конечно, С. Малашкин не задавался феноменологией. Мои рассуждения вызваны силой его художественности, вызваны попыткой осознать, определить особенности его таланта. Он рисует явления, рисует их так, как они осваиваются растущим сознанием ребенка, ловит мельчайшие детали. Все у него — мелкие подробности (дробность!), все крохотное, в лупу, под микроскопом. Но все захватывающе-интересно, ибо все это подлинно-человеческое, нарисованное безыскусственно, принадлежит искусству. Потому-то это мелкое оказывается таким значительным и маленькое — таким большим.
Узенькая щель, через которую начинает видеть мир герой повествования, от года к году расширяется, поле обзора увеличивается естественно, увеличивается, повторяюсь, безыскусственно, без усилия автора.
Пусть это автобиография, мемуары. Но главнейшее в том, что перед нами настоящее художественное произведение. Есть язык, есть *слово*.
Все мы твердим — язык, язык, язык… И каждодневно читаем повести, романы, написанные без языка, зато со школьными грамматикой и синтаксисом, кое-как усвоенными авторами во время учения и доведенными терпеливыми редакторами и корректорами до полной школьной грамотности.
Никого не упрекая, скажу, что я привык мириться с безъязычностью, привык прерывать чтение на любом месте и возвращаться к книге без радости — единственно по привычке утыкать глаза в печатное слово. То ли леность мысли, то ли человеческая склонность к успокоению (вспомните пролог гетевского «Фауста») позволяют мне принимать литературное ремесленничество при условии, что кое-как склеенные усердными литподенщиками фигурки оснащены признаками правильности. Они, как правильные, принимаются мной, читателем, в сущности совершенно так же, как директор завода принимает на работу таких-то инженеров, техников, рабочих, чьи документы проверены отделом кадров.
…Радостно встретить литературное произведение, которое доказывает старую истину — литература есть язык, литература есть искусство, есть талант слова. Сам я пишу и, вероятно, говорю иначе, чем С. Малашкин. Но язык наш общий, коренной, русский, и у С. Малашкина я понимаю каждое слово и ощущаю, что за словом стоит. Даже когда он дает сбой, когда по забывчивости, увлеченный бегом письма, обрывает фразу либо строит ее вопреки правилам речи, нарушая иной раз логику словесного строя, он остается для меня понятен, прост и — заманчиво ярок.
*
Каждый художественный писатель связан человеческой психологией: при любом полете творческого воображения он должен следовать характерам героев, не может заставлять их подчиняться писательскому произволу. Исторический писатель дополнительно ограничен данной исторической канвой, в нее должны укладываться создаваемые им образы, поэтому приступ к историческому произведению опирается на хорошее знакомство с источниками[22].