Мертвый осел и гильотинированная женщина - Жюль Жанен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я добавил к первому савану мою собственную наволочку, на которой столь часто и так блаженно покоилась моя голова. Когда я удалился, Женни перекрестилась и шепотом помолилась за умирающую.
— Да будет так! Аминь!
XXIX
КЛАМАР
Кламар — это, если хотите, кладбище. Люди делают вид, будто что-то хоронят на этом клочке земли; ни один служитель церкви не освящал эту землю. Вместо надгробного памятника здесь воздвигнут анатомический театр, кое-где воткнуто несколько крестов, упавших под собственной тяжестью. Здесь никогда не звучали заупокойные молитвы, никто не бросил цветка; если кто-то преклоняет на этом месте колена, в уши ему рычат невидимые голоса. Кламар — место упокоения казненных, они покоятся тут часа два, не больше, вернее, они совершают прыжок с эшафота почти прямиком на стол для вскрытия трупов. Гробница на этом гостеприимном поле — одна лишь видимость, гроб покойника лишь сдается ему в аренду: похороненного в пять часов вытаскивают из могилы в восемь, для обучения будущих Дюпюитренов[60]. Странная у нас любознательность! Мы сделали букварь из человеческого преступления. Но среди преступлений человеческих новая наука выбирает только самые ужасные. Не успевает палач занести кровавую руку над чьей-то головой, как является врач, дабы довершить дело палача. Любой отцеубийца, отравитель, предатель родины по праву занимает свое место в френологическом Пантеоне. Мы хотим знать, сколько весило его сердце, какую форму имела его голова, мы бережно храним его останки. Зато простого человека мы зарываем в могилу без лишних хлопот, а зарыв, оставляем его червям и забвению.
На кладбище Кламар имеется только один могильщик; когда я его увидел, он рыл яму в песке.
— Вы не больно-то стараетесь, добрый человек, и ваша яма, на мой взгляд, не слишком глубока.
— Делаю как могу, — отвечал он мне. — Что до ямы, то, по моему суждению, она всегда будет чересчур глубокой для того, кому предназначается; к тому же мертвец может лежать в ней до скончания веков, никакой заразы от него не будет; у нас здесь обыкновенно чумных не зарывают, а все молодцов таких же здоровых, как мы с вами.
— Я вижу, вы довольны своим местом, приятель, и никому не завидуете.
— Никому не завидую? Как бы не так! Эх, почему я не сверхштатный могильщик на кладбище Пер-Лашез! Вот где выгодно и не скучно! Каждый Божий день там на чай получишь и поглядишь на военные учения; там конца и края нет отчаявшимся матерям, безутешным сыновьям, убитым горем супругам! И потом, такие торжественные минуты: надо разложить цветы, подрезать плакучие ивы, ухаживать за садиками. Богатым людям непременно надо платить кому-нибудь каждую минуту, чтобы достойно выказывать свою скорбь. Вот там уж точно, подходящее место для работы.
Рассуждая так, он разок ударил заступом в землю и продолжал:
— А здесь, в этом проклятом месте, — все наоборот: ни провожатых, ни плачущих родственников, ни единого букета на продажу! Только и видишь физиономии подручных палача, а от этих-то и на выпивку еле дождешься. Скверное ремесло! Уж лучше быть жандармом или сборщиком пошлины. — И он оперся на рукоятку заступа в позе честного земледельца, завершающего долгий трудовой день.
— И все-таки мне нужна глубокая яма, — властно возразил я, — в шесть футов. Копай дальше, даю слово, получишь добрые чаевые.
— Шесть футов для казненного? Вот еще! Да тут еще будет на целый час работы, а хоронить его должны нынче вечером.
— Шесть футов, говорю! Труп принадлежит мне.
— Тем более, хозяин, ежели это ваш покойник. — И, повернув голову, он добавил: — Уже поздно, они вот-вот подъедут.
Действительно, вдали я увидел медленно приближающуюся тяжелую повозку; кучер шагал рядом, на передней скамейке, скрестив руки, сидели два человека, их можно было принять за приказчиков мясника, возвращающихся с бойни. В глубине повозки смутно виднелось нечто красное, грубо повторяющее очертания человеческого тела, — то была корзина, в которую укладывают труп после свершения казни.
Когда повозка подъехала к воротам кладбища, один из пассажиров спрыгнул на землю; могильщик, с шапкой в руке, подошел, чтобы подсобить; человек, остававшийся в повозке, поддерживал корзину, а двое других приняли ее на руки; груз был не столь тяжелым, как неудобным, они неловко уронили его к моим ногам; несколько капель крови оросили землю. Я полуприсел на каменную тумбу и видел все неясно, как во сне.
Один из подручных приблизился ко мне.
— Это вас я видел утром у моего хозяина?
— Меня самого, что вам от меня нужно?
— Поскольку вы затребовали тело осужденной, хозяин подумал, что вы, может быть, ей родственник и не захотите, чтобы она умерла за казенный счет, так что он передал мне для вас этот счетец.
Я взял листок; то был счет, как всякий другой — на плотной белой бумаге, будто от бакалейщика или галантерейного торговца, написанный хорошим почерком; я прочитал его медленно, как человек, готовый платить, но не желающий, чтобы его надули.
Вот его точная копия.
— Это вся сумма? — спросил я подручного.
— Подсчитано совершенно точно, — отвечал он, — вы не заплатите ни на одно су больше, чем платит город Париж, но зато у вас будет утешение, что она умерла не за счет правительства.
Но я перечитал счет.
— Тут значатся лишние три франка в вашу пользу, сударь, — сказал я, проверив сумму.
Я заплатил по счету, будто ошибки не было.
Потом обследовал красную корзину; подручный открыл ее; сперва стала видна обескровленная голова с коротко обрезанными, будто обритыми волосами; рот был страшно искажен, потухшие глаза, казалось, еще глядели; судорога, очевидно, была столь сильной, что челюсти сместились, так что этот рот, некогда такой прелестный, знавший столько улыбок, был с одной стороны сжат, с другой страшно разверзнут.
— Несчастная! Она, должно быть, ужасно страдала!
— Ничуть, — возразил другой подручный, удерживавший поднятую крышку, — с минуты, как нам ее отдали, мы обращались с нею со всей деликатностью, мы дали ей минутку посидеть, остригли ее длинные черные волосы совсем новыми ножницами, потом, чтобы она долго не томилась, отнесли ее к своей тележке, и, поверьте, она была такая легкая.
— Вы несли ее! Значит, она не держалась на ногах? Бедняжка! Убить, убить ее таким образом, такую молодую и красивую!
— Верно, сударь, очень красивую, ничего не скажешь. Толковали, будто она публичная девка, но что-то непохоже, она была такая робкая, скромная, так трепетала. На ней было черное шерстяное платье с воротом, открытым до самых плеч, на шее креповая косыночка, а шея у этой женщины была очень белая, плечи очень округлые, грудь очень красивая.
— Добавь, что у нее были прелестные руки, — подхватил другой подручный, — ведь это я их связывал; и нежные кисти, тонкие и белые! Их я тоже связал, но только для виду, я боялся сделать ей больно. Что ни говори, прекрасное было создание, прямо совершенство.
— И все же вы безжалостно убили это прекрасное создание…
— Мы сделали для нее все что могли, — возразил первый подручный, — мы ее поддерживали, загораживали от ее глаз эшафот, так что она умерла с почетом.
— А она никого не пожелала видеть перед смертью?
— Никого. Но когда ее выводили из тюрьмы, она все оглядывалась вокруг так беспокойно, будто хотела разыскать глазами в толпе кого-то знакомого.
— Да, — подтвердил другой, — и когда никого не нашла, тихонько сказала: «Шарло! Шарло!», а потом глубоко вздохнула; я не мог удержаться от смеха, когда увидел, что мой хозяин обернулся на имя Шарло, он подумал, что это его окликают!
Я положил конец этой болтовне.
— Оставьте меня, оставьте меня одного, — сказал я обоим палачам, — отдайте мне тело и уходите.
Тело наполовину выглядывало из корзины, его вытащили совсем… Оно было совершенно нагое!
Могильщик пододвинул к телу гроб.
— Хозяин, — сказал он, — я на минуту отлучусь, только выпью глоток с этими господами и тут же вернусь обратно.
Тогда я развернул свой двойной саван. Я взял в обе руки отрубленную голову, украсил ее прекрасными черными волосами, завернул в наволочку и приставил к краю большого савана.
Оставалось тело. Но как одеть его мне одному? Рядом очутился Сильвио, добрый Сильвио! Он храбро поднял на руки обезглавленное тело, я поддерживал ноги, белые и холодные как снег. Увы! Из этого прекрасного тела текли одновременно кровь и молоко. Мы надели на нее белую сорочку — полупрозрачный саван, который едва доходил ей до кистей рук, но полностью укрывал плечи; оказалось даже, что можно завязать узлом на шее это погребальное одеяние.