И умрем в один день… - Песах Амнуэль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это тебя я тогда отлупил своим совком? — спросил я.
— Наверно, — улыбнулась Лючия. — Если ты так помнишь…
— Нет, — я покачал головой. — Я этого не помню.
Я действительно не помнил. Странное ощущение — будто осколок памяти, только что составлявший часть мозаики моей личности, выпал из общей картинки и уплыл за горизонт. Я помнил сейчас, что совсем недавно помнил что-то, имевшее отношение к моей нынешней жизни, но что именно я помнил…
— Не помню, — повторил я.
Вместо уплывшего на закат воспоминания возникло другое, и я вставил этот элемент мозаики на освободившееся место, он вошел прочно, будто был там всегда, и теперь, когда он не мог исчезнуть, я пристально его рассмотрел и показал Лючии — просто показал глазами и мыслью, и она кивнула: да, мол, все верно.
Мы шли по аллее старого заброшенного парка, под ногами грустно шуршал гравий, мелкие камешки царапали друг друга и старались перекатиться на более низкое место, они всегда так делали и всегда дрались за свое устойчивое положение. Аллея кончалась высоким забором, сложенным из красного кирпича, а дальше начиналось поле, куда мы и шли, чтобы там, остановившись в густой, по пояс, траве, смотреть на звезды, оттуда были видны даже те, что прятались в толще пылевого облака и больше ниоткуда их увидеть было невозможно, мы часто приходили на это поле, смотрели на невидимое и загадывали желания — как все, точнее, как многие. Это было бессмысленно, и, должно быть, именно поэтому так притягательно. Бессмысленно загадывать, ибо загаданное всегда исполняется, ты только не знаешь срока — это может произойти завтра, а может, через миллион лет, но, в принципе, никакой разницы, время — только обозначение, существующее для удобства некоторых физических расчетов, а в быту… В быту не бывает времени, в быту есть только выбор, и ты выбираешь…
— Что это было? — прошептал я. — Ты видела?
Лючия кивнула.
— Ты возвращаешься, — сказала она. — Как хорошо!
— Так что же все-таки? — опять подал голос синьор Балцано. — Мне теперь здесь делать нечего, синьора Лючия? Могу я закончить с этим нелепым делом?
Я обернулся. Балцано съел все, что лежало у него на блюдце, и все, что лежало в корзинке, и все, что Лючия положила мне и себе, и кофе свой он тоже выпил — спасибо хоть, что до нашего не дотронулся, а впрочем, лучше бы и наш кофе он выпил тоже, кофе наверняка остыл и стал бурдой.
— Да, — сказал я. — Мы теперь и сами справимся.
— Мы, — широко улыбнулся Балцано. — Рад слышать.
Он поднялся и отряхнул с брюк невидимые крошки.
— Я вам так благодарна! — сказала Лючия.
— Мне здесь не понравилось, — заявил Балцано. — Честно скажу, Джузеппе, напрасно ты это сделал, совершенно напрасно. Любовь, конечно, чувство иррациональное, я понимаю, но…
— Ничего вы не понимаете, — пробормотал я, — но это неважно.
— Конечно, — Балцано не стал спорить. — Так я могу идти?
— Да, да, да! — воскликнул я. — Идите, наконец! Вон туда, сквозь стену, вы это так виртуозно проделываете.
Балцано посмотрел на меня укоризненно и, коротко кивнув, направился к двери, секунду помедлил, будто действительно соображал, не пройти ли все-таки сквозь стену, но не стал этого делать, вышел, не оборачиваясь, и закрыл дверь за собой.
— Ты думаешь, — сказал я, — больше он нам не будет докучать?
— Будет, конечно, — улыбнулась Лючия. — Как же мы без него?
Действительно. Об этом я не подумал.
— Теперь ты понимаешь? — спросила Лючия, когда неслышные шаги стихли в отдалении, перестав существовать не только в этом пространстве, но и где бы то ни было в мире, созданном в ту минуту, когда мне было так плохо, что, казалось…
— Тебе казалось… — пробормотала Лючия. — Тебе казалось… Ты думал обо мне, да…
Мы понимали друг друга, и с каждой минутой понимали все больше, словами это выразить оказалось невозможно, не существовало таких слов ни в итальянском, ни в англиканском — боюсь, что ни в каком языке не было слов для обозначения ощущений, понятий, смыслов, бесконечно более старых и бесконечно более глубоких, чем самые глубокие представления, доступные мне прежде.
Мы стояли друг перед другом, а потом обнялись, и я начал медленно, так медленно, как только мог, снимать с Лючии одежду. Лючия не помогала мне, только гладила мои пальцы, скользившие по ее телу, мне было приятно, и я целовал эти пальцы, а одежду бросал куда-то, и мне почему-то казалось, что она тут же исчезала вообще, а потом получилось так, что и на мне ничего не осталось, мы опустились на пол, я думал, что доски такие холодные и жесткие, но они… нет, я не знал, я ничего больше не знал, ничего не ощущал, ничего не слышал, не видел, не понимал…
Я просто был.
Всегда.
Я не только чувствовал это. Я это знал.
Я понял, почему ощущал несовместимость со всем тем, с чем мне приходилось иметь дело. Почему в детстве мне не хотелось играть с другими мальчишками, и поэтому мы часто дрались — они тоже ощущали мою отдельность, им она тоже причиняла неудобства, и драка была, как им казалось, единственным способом создать хотя бы видимость нашей с ними общности. Синяк под глазом объединяет в детстве гораздо сильнее, чем разговоры о девочках.
И почему я стал полицейским, хотя не чувствовал к этой профессии призвания. Призвания не было, а зов был — как зов несовместности с чем бы то ни было иным, не притяжение к этой профессии, а отталкивание от прочих.
Но долго это не могло продолжаться, и, чувствуя свою отторгнутость от мира, я не мог поступить иначе, чем поступил, — ушел из полиции и открыл свое дело. Неужели только для того, чтобы много лет спустя ко мне пришел синьор Лугетти со своим нелепым, странным, несовместимым с реальностью предложением… которое я принял, потому что…
А я ведь так и не понял тогда, почему согласился с предложением Лугетти. Оказывается, все просто. Разве вся моя жизнь не была лишь подготовкой к тому, чтобы оказаться однажды на этом перекрестке, выбрать этот путь, встретить на нем Лючию… понять…
Что? Кого?
Себя, конечно. Понять мы способны только себя, и только через себя (если мы себя поняли) способны понять мир. Человек, не понимающий себя, не может стать хорошим специалистом ни в чем — даже в любви он будет нелеп и ни на что не годен, потому что, не понимая себя, не поймет и женщину, не поймет, что она — единственная, а остальные лишь фон, чтобы ее неповторимость стала более очевидной.
Если бы я не понял себя в ту ночь, я не понял бы и того, что значила для меня Лючия и что она не могла значить ни для кого другого.
Если бы я не понял себя…
Мы были вместе? Нет, хотя что-то между нами произошло, и это что-то имело столько разных названий, что упоминать какое-то одно означало бы — пренебречь остальными, а упомянуть все было невозможно, потому что среди этих названий есть и такие, какие не произносятся вслух и даже не думаются, а только чувствуются.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});