Худяков - Эмилия Виленская Самойловна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конверт с адресом Ишутина, его письмо к Владимирову, письмо Каракозова к Ишутину, находившееся в кармане в момент покушения, — все это было столь очевидной уликой их близкой связи, что Ишутину не оставалось ничего другого, как признать в «преступнике» своего двоюродного брата Каракозова.
Так только через неделю после покушения из-за случайного недосмотра, невнимания к «мелким фактам», была установлена личность покушавшегося — по национальности русского, по происхождению дворянина. Власти были обескуражены: «преступник» не только не поляк, но человек, принадлежащий к сословию, служившему опорой трона. 13 апреля министерство внутренних дел рассылало по всем губерниям срочную депешу: «Примите меры, чтобы устранять толки, что он сын помещика»{204}.
А круг лиц, знакомых с Каракозовым, со знакомыми его знакомых, подозреваемых в знакомстве, в сочувствии да просто в политической неблагонадежности, все больше и больше расширялся. Тюрьмы заполнялись до отказа. 19 апреля Каракозов был переведен в самую страшную царскую тюрьму — Алексеевский равелин Петропавловской крепости.
Выяснились знакомство Худякова с Ишутиным и тот факт, что ему было известно подлинное имя Владимирова. Правда, на допросе 11 апреля, когда запираться было уже бесполезно, Худяков все еще пытался вывернуться, называл Каракозова Козыревым, как будто припоминая слабо известную ему фамилию. Но теперь это делалось с целью оттянуть время, чтобы дать возможность оставшимся на воле «схоронить концы»{205}.
Положение осложнилось доносами.
В Москве вдова чиновника акушерка Варвара Кишинец поспешила сообщить властям о швейной мастерской сестер Ивановых, где бывали сходки ишутинцев и где ее дочь Мария слышала разговоры о планах освобождения Чернышевского, рассказы об участии ишутинцев в устройстве побега Я. Домбровского и др. Круг лиц еще более расширился. В Москве была создана особая следственная комиссия под председательством генерал-губернатора В. А. Долгорукова, находившаяся в подчинении у петербургской.
19 апреля студент Московского университета Игнатий Корево, незадолго до покушения привлеченный в тайное общество и довольно хорошо осведомленный о его замыслах и участниках, о связях с польским подпольем, об «Организации» и «Аде», явился к московским властям и заявил, что раскроет все ему известное, но только самому Муравьеву. Для этой цели Корево просил его арестовать, он также указал на П. Ф. Николаева и В. Н. Шаганова, до этого момента остававшихся вне подозрений и продолжавших подпольную деятельность после ареста основного ядра ишутинцев. Это было самое черное предательство, за что Корево и получил свои «тридцать сребреников» — тысячу рублей, испрошенных для него у царя Муравьевым.
На Худякова к тому же донес брат его жены — В. Лебедев. «Донос В. Лебедева был сделан так, — пишет Худяков, — что, по всем соображениям, я виновник события 4 апреля; что я всегда был агитатор… что я всегда и везде проповедовал свои идеи; что, наконец, весь город указывает на меня, как на зачинщика»{206}. Были арестованы друзья Худякова — А. и П. Никольские, Автоном и Андрей Фортаковы, И. В. Ведерников, Е. В. Гололобова, А. А. Комарова, его жена Леонилла и ее сестра Варвара, перед самым покушением обвенчавшаяся с А. Никольским.
Наконец, Худяков ссылается на «роковые недоразумения», посеянные О. А. Мотковым, которые «так тяжело и отозвались на допросах». Поведение Моткова на следствии и суде действительно производит самое невыгодное впечатление. Он, например, показывал, будто, узнав об «Аде» и замыслах цареубийства, решительно восстал против таких средств и якобы подстрекал Худякова донести на Каракозова и, считая Ишутина главным виновником этих замыслов, уговаривал кое-кого из москвичей избить или даже убить его. Но эти показания были явной ложью. Мотков являлся автором одного из проектов программы «Организации», предусматривавшего цареубийство как составной акт заговора. Он был представителем от ишутинцев в Петербурге и пользовался полным доверием не только у недостаточно осмотрительного Ишутина, говорившего о нем Худякову: «Горжусь таким знакомством»{207}, но и у весьма осторожного Худякова. Ишутин в письме из Шлиссельбурга председателю следственной комиссии (март 1867 года) утверждал, что, хотя Моткова и не было в Петербурге при покушении, но он «знает дело настолько, насколько знает его Худяков» и бывал вместе с Каракозовым у представителей конституционной партии{208}.
Для Худякова поведение Моткова на следствии было полной неожиданностью. Он замечал, что «многие из подсудимых показывали по ошибке, по незнанию законов, по недоразумению, наконец, по слабости характера, но никто не показывал и не уличал con amore»[6]. Один Мотков «держался так, как будто он гордился своею должностью сатанинского доносчика… показывал на всех и все, да еще так, что к былям небылиц без счету прилагал и чуть не втащил несколько человек на виселицу»{209}.
Между тем Мотков вовсе не был «раскаявшимся» предателем, вроде И. Корево. Он оставался искренним революционером, мечтавшим вернуться к борьбе. По пути в ссылку он бежал, обменявшись именами с уголовником, но был пойман и умер от туберкулеза в иркутской больнице. Но это был революционер самого аморального и авантюристского склада — прямой предшественник Нечаева и нечаевщины, глубоко проникнутый порочной идеей — «цель оправдывает средства». Считая своих товарищей обреченными, он хотел самыми нечестными средствами спасти собственную жизнь и свободу, чтобы продолжать революционную деятельность. К тому же он мог рассчитывать на известные послабления, положенные по закону несовершеннолетним «преступникам» — ему было девятнадцать лет.
Нечаевский облик Моткова объясняет и те «роковые недоразумения», которые были им посеяны, по словам Худякова. И посеяны они были не во время следствия, а гораздо раньше, еще до покушения Каракозова. Многочисленные намеки и недоговоренности в «Опыте автобиографии» помогают понять, в чем было дело.
Худяков рассказывает, что когда после приезда Каракозова в Петербург он отправился в Москву, то здесь Мотков предупредил его, что «Ишутина все товарищи чуждаются». Худяков «вспомнил, как Ишутин рекомендовал Моткова и поверил последнему». Однако он отказался вмешиваться в их внутренние недоразумения, «пока они устроят свои дела сами». Позже Худяков сетовал, что не повидался особо с Ишутиным в тот приезд, так как тогда «роковые обстоятельства объяснились бы…» «К несчастью, — заключает он этот загадочный рассказ, — Моткову удалось дотянуть роковые недоразумения до 4 апреля, почему они так тяжело и отозвались на допросах»{210}.
Мотков, стало быть, возвел какой-то поклеп на Ишутина, а Худяков этой клевете поверил.
Другой загадкой в «Опыте автобиографии» являются дважды повторенные Худяковым слова, что в начале следствия он был убежден, что «ни Ишутин, ни Странден никоим образом не могли быть в комиссии…»{211}, то есть подвергнуться аресту. М. М. Клевенский, опубликовавший воспоминания Худякова, недоумевал, почему у Худякова могла быть такая уверенность. Завесу над этой загадкой приподнимает шлиссельбургское письмо Ишутина.
После