Из Гощи гость - Зиновий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сладились, говоришь?
— Сладились, князь.
— Ну и бери ее за себя, коли сладилось так.
Кузёмке на лицо точно пал солнечный луч. Посветлел Кузьма, заухмылялся, на колени бухнулся перед князем Иваном.
— Раб я тебе и детям твоим вековечный… Работу работать… службу служить…
XXII. Неистовый день
«…Иконы — идолы, и церкви — кумирницы, и церковная служба — идольская служба. И пост не нужен, молитва не надобна: все это — человеческое измышление».
Отрепьев почесал пером за ухом, потер рукою лоб, болевший у него с похмелья, и сделал на полях приписку:
«Поесть каши с салом рыбьим. Как бы не объестися».
Сквозь щели в оконном щите пробирался к Григорию в избушку ранний летний рассвет, и в горшке с песком стала меркнуть нагоревшая свеча. Григорий потушил свечку, снял щит и раскрыл окошко.
На дворе было безлюдно и тихо, но слабый гул уже поднимался над Москвой, разрастаясь и ширясь, подкатываясь и к хворостининскому двору на Чертолье. Москва нынче поднялась до зари вся. А князь Иван с пожалованным в стремянные Кузёмкой — те уехали еще за два дня в Коломенское, царю Димитрию навстречу.
Отрепьев достал с полки латку и ложку и принялся набивать себе рот холодною кашей. Он жевал, глядя на заигравшие на заре окна в княжеских хоромах, прислушиваясь к трезвону, который уже широко катился над Москвой.
Из поварни вышла на крыльцо стряпея Антонидка. Она прошла по двору к дьяконовой избушке и поставила ему на подоконник теплую от парного молока кринку. Дьякон отпил с полкринки, вытер рукою ус, омоченный в молоке, смахнул с бороды застрявшие в ней крошки и молвил:
— Раба божия Антонида! Сказано в писании: «И приведу вас к рекам, текущим медом и млеком». Для чего же, млеком меня напоив, медом пренебрегла ты?
— Нетути, батюшка, меду больше. Который был мед, весь ты выкушал, а нового нетути…
— Охте, — вздохнул Отрепьев, — нетути… Лихо мне с тобой, раба божия Антонида! Доколе, скажи, алкать мне? А?.. Ну, пойду… — молвил он, прихватил посошок и вышел на двор. — Пойду ужо… — повторил он, взглянув, как высоко в небе поднялось солнце. — Пойду, пойду, навстречу молодого царя пойду… «Се же-них гря-дет во по-лу-нощи…» Хо-хо!.. — И, сняв колок с калитки, он вышел на улицу.
А улица полна была людей и нагретой солнцем пыли, вздымаемой сотнями ног. Всегда великолепное зрелище царского въезда в столицу манило к себе всех. И к Заречью шли, торопясь, мужчины, шли женщины, неся грудных младенцев на руках; даже ветхие старики и те ковыляли за реку, долбя клюшками дорогу. С Поварской привалила к мосту орда мастеров кухонных, хлебников и пирожников, блинников и Калашников, судомоев и водовозов. Из ямских слобод[58] подходили ямщики с государевыми казенными клеймами на рукавах: у кого волк, у кого слон, у кого олень рогатый. Казалось, весь народ московский двинулся с места и потянулся к Серпуховским воротам: ибо были здесь мастера серебряного, золотого и алмазного дела, пушечные и колокольные литейщики, каменщики и оружейники, и мастера портные — кафтанники, шубники, сермяжники, — несметное множество всякого люда, покинувшего в этот день свои мастерские избушки и неудержимой рекой уносившегося вперед по Серпуховской дороге, меж веселых рощ и зеленых полей.
Миновав заставу, верст с пять пройдя в толчее и пыли, под жарким солнцем, Отрепьев свернул в сторону к купе деревьев, где стояла высокая женщина с мальчиком светлокудрым. Отрепьев сел под деревом, снял колпак с головы и потер темя, которое все еще ныло у него со вчерашнего дня.
«Было б тебе вина в пиво не лити, — стал корить сам себя Отрепьев. — Ох, Григорий, ох, окаянный! Дьяволов ты союз!»
— А что, батька, — прервала его раздумье женщина, стоявшая с мальчиком подле, — долго ль еще царя ждать? Как ты скажешь? Заждалась я тут со вторых петухов.
— Вишь ты, ранняя какая! — откликнулся Отрепьев, взглянув на женщину и на мальчика, в котором просквозило что-то знакомое чернецу, словно видал он уже его однажды. — И как это тебя сторожа решеточные после полуночи пропустили?
— Отбилась я от решеточных… И то, чуть не пропала голова моя… Отбилась кое-как…
— А для чего собралась в такую рань, со вторых петухов?
— Государя моего встречать собралась я, Феликс Акентьич свет…
— Постой, постой… Это кой же Феликс?.. Шляхта?..
— Шляхта ж. Ратный человек. Ходила я недавно на хворостининский двор на Чертолье, к князю Ивану… Слыхал, может, князя Ивана?.. Сказал мне князь Иван: едет, едет Феликс Акентьич свет мой, с царем едет государь мой, с людьми польскими в одной хоругви… «Потерпи, — сказал, — Анница, дня с четыре… Приедет ужо…»
— Так, так, — почесал задумчиво бороду свою Отрепьев. — Вишь ты какая!.. А паренек сей, что ж он?..
— Сыночек мой! — погладила Анница мальчика по голове. — Василёк.
— От пана панич? — спросил строго Отрепьев.
— От пана ж.
— Как же ты!.. Да знаешь ты!.. Латынец он!.. — И Отрепьев даже посошком своим потряс в негодовании.
— Что будешь делать? — развела руками Анница, заторопилась, накрыла шапочкой голову ребенку, посадила его себе на плечи. — Пойду… Еще пойду дале государю моему навстречу. Авось едет он, государь мой…
И она зашагала к дороге, высокая, большая, с Васильком на плечах, которого придерживала за босые его ножонки.
А по дороге по-прежнему пылили люди, кони, возки, обитые сукном, и убранные бархатом и парчою колымаги. Но вот стала раздаваться толпа: взад-вперед, колотя плетками в подвязанные к седлам бубны, понеслись гонцы, из-за леса раскатами далекого грома возвестили о себе литавры. Народ отхлынул к обочинам дороги, пропуская иноземную конницу в серебряных доспехах, в белых перьях на меринах пятнистых. Анница взобралась на пригорок и, стоя там в стороне, все так же с ребенком на плечах, принялась искать глазами от ряда к ряду, от одной хоругви к другой. Но пана Феликса не было ни среди мечников, проплывавших мимо с поднятыми кверху значками на копьях, ни меж рейтаров, сжимавших в одной руке обтянутую бархатом алебарду, а другою придерживавших вместе с поводьями короткую пищаль.
За иноземцами нескончаемой чередой потянулись пешие стрельцы, утопая в песке и застревая в глубоких выбоинах, тащилась вызолоченная колесница с огромным бубном, в который шедшие по сторонам люди били красными колотушками; с образами и книгами выступало в праздничных ризах великое множество попов. И хоть латынник был пан Феликс, это хорошо помнила Анница, да по бабьей ли глупости, а она высматривала его и промеж православных попов и даже среди несших зажженные подсвечники патриарших свеченосцев. Но Феликса Акентьича не было и тут. Не было его и подле князя Ивана и подле прочих приближенных молодого царя, перед которым распростерся ниц по краям дороги народ, все, кроме Анницы, застывшей на пригорке своем с ребенком на плечах, точно столб верстовой, будто дорожная веха.
Ревели трубы, разрывались литавры с натуги, врезаясь в могучие всплески гомона и крика.
— Здрав буди!..
— Буди здрав!..
— На многая лета буди здрав!..
— Помоги нам!..
— Полегчи!..
— Государь…
— Го-го-го-о-о-ой!..
— Ой, ноженьки мои зашлись…
— Не давите!.. О-ой!..
— Кису срезал, злодей!.. Ой, родимцы мои! Алтынец две деньги в кисе!..
— Кто срезал?
— Ты срезал!
— Я?
— Ты!
— Не было этого, девка… С меня с самого кошель содрали в прошлом еще году, в рябой это было четверг, после сухого дождя…
— Не забаивай меня, злодей!.. Вороти кису!.. Алтынец две деньги в кисе… Родимцы мои!.. Срезал кису…
— Кто срезал?
— Ты срезал, злодей!
Народ поднимался с колен, бежал полем вслед за царем, дивуясь на невиданное богатство его златотканых одежд, на радужные переливы его жемчужного ожерелья, на каракового карабаира несметной цены, словно плясавшего под ликующим всадником. Оглохшие от пушек, от трезвона и грохота, ослепленные солнцем и зноем нестерпимым, всем этим блеском, всею чрезвычайностью долгожданного дня, люди ринулись теперь обратно к городу, крича, падая по пути, давя ногами один другого. Но Анница не тронулась с места. Она стояла по-прежнему на пригорке, и хоть измаялась она, но не пропустила еще ни одного человека из всех, кто предшествовал царю либо сопровождал его в преславный царствующий, в многожеланный город в неистовый этот день. Уже и казаки с луками за спиной и копьями длинными протрусили мимо Анницы огромною говорливою ватагой, а за казаками — снова облако пыли, и едет в том облаке на белом коне, в белой епанче…
— Государь мой!.. — вскричала Анница, бросившись с пригорка. — Феликс Акентьич!.. Свет!..
Пан Феликс вздрогнул, повернулся к Аннице, натопорщил усы, сверкнул глазами грозно и продолжал путь свой верхом на волошском скакуне, впереди польских латников, грянувших вместе с тромбонами и свирелями: