Бруски. Книга II - Федор Панфёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какая ненасытная! – подумал о ней Фома, одновременно завидуя ее порыву и стыдясь своей немощности. – Не оттого ли и Кирилл сбежал от нее? Люди несчастны по-разному: один – оттого, что у него много лишнего, другой – оттого, что у него все есть, и ничего не заметно. Но и тот и другой одиноки».
После такого вывода ему показалось – Зинка одинокая, как и он. Приглаживая ее короткие, разбросанные на плечах, волосы, – боясь, как бы его кто не услышал из домашних, он шептал:
– Ну, не плачь! Ну, чего ты? Обидел я тебя? Ты то пойми: не в силах я. Работаю ведь, как лошадь.
А потом он при виде Зинки стал радоваться. Радовался тому, как она ест, часто шевеля губами, точно молодая козочка, как она стелет постели и, раздевшись, кургузая, прыгает в кровать, прячась от глаз Ильи. В кровати она прижимается к сухой груди Фомы и вызывает его на то же, что он делал в первую ночь. Фома силится и делает. А она после этого, удовлетворенная, раскинув руки на подушки, шепчет:
– К тятеньке бы уйти, у тятеньки в доме жить.
В тот домик, рядом с Маркелом Быковым, где она когда-то жила вместе с Кириллом Ждаркиным, она не звала Фому: боялась памятью о прошлом разбередить его. Но он сам предложил ей. И вчера она мыла там полы, окна, повыкидывала из переднего угла портреты, хотела водворить туда иконы, но, заметя хмурь «а лице Фомы, поспешно, краснея, проговорила:
– Тут цветы я поставлю, а иконы в чулан. Слыхала – не молишься ты… а жена за мужем должна, как нитка за иголкой.
Это хорошо. Это очень хорошо. Фома скоро разделается с отцом. Заживет по-своему, свое слово скажет громко… Только вот – боль в боку, да еще Никита что-то подстраивает. Он с радостью согласился на переход Фомы в бывший домик Кирилла Ждаркина. Как же, не строиться! Только сундука с одеждой не дал, не дал сбруи, сказал:
– Ты обживись там допрежь, а то пожар аль что…
…Фома сморщился и опустил топор к ноге.
– Ты что сморщился, а? – спросил отец.
– В боку болит что-то.
– Это пройдет, – уверенно сказал Никита. – Это с первачу.
И было непонятно, на что намекает отец – на женитьбу или на первач-самогон.
«Собаки, все равно уйду!» – хотел крикнуть Фома, но промолчал, метясь топором под корень дуба.
Кружась меж пней и куч хвороста, к делянке подъехали на роспусках бабы: жена Ильи Елька и Зинка. Зинка ехала на задних роспусках и, короткая, в куртке по колено, напоминала издали сову, собирающуюся взлететь. Елька сидела на передних роспусках. Лицо у нее тощее с рыжими крапинками и с большими, какими-то оголенными глазами. Фома помнит ее (он как-то по-своему, тихо был в нее влюблен) полной, веселой. Тогда ее глаза, до прозрачности синие, блестели под тонкими бровями. А теперь – вишь ты, как ее изъездили, вот родит еще и – в могилку.
Зинка спрыгнула с роспусков; подтягивая, оправляя пояс юбки, подбежала к Фоме и вся расцвела.
– В боку что-то болит, – пожаловался он.
Зинка перепрыгнула через дубок и сделала это так хорошо, что Фоме захотелось бросить все, убежать с ней из делянки, походить по лесу, покричать, пошалить, как, бывало, еще в ребятах он шалил со своей нареченной Лушаркой.
– Здесь? – спросила Зинка, отворачивая полу пиджака и гладя его сухие ребра.
– Да-а, – задыхаясь от волнения, сказал Фома.
– Идите-ка, хворост приберите, Фома! – приказал Никита, показывая черенком топора на овраг. – Приберите-ка, – добавил он и улыбнулся. – Ну, вот еще… Чай, не старики.
Фома и Зинка сошли в овраг и скрылись за кучами хвороста.
– Вдвоем бы им лес возить. Хе-хе! – Илья встал на пень, потянулся, глядя в ту сторону, где скрылись Фома и Зинка. – Наберут хворостку.
– А ты чего уставился? – упрекнула его Елька. – Гляделки лопнут. Давай накладывать.
– Не лопнут… и не убивайся: не рожу. Хо! Хворост убирают.
И было в лесу тихо, и пыхтела от солнечных лучей сырая земля, и раздавался стук топора. Валил Никита под корень деревья, Илья и Елька сидели на роспусках и оба молчали, временами вглядываясь в овраг, видимо, с сожалением вспоминая свой медовый месяц.
…А через некоторое время Никита вез Фому на роспусках. На лице у Фомы играла иссиня-серая тень, изо рта шел тяжелый запах, ноги часто сваливались с роспусков и чертили пыльную дорогу.
– А ты, чай, соберись, Фома, – недовольно морщась, журил Никита. – Раскис, ровно баба. Э-эх ты! Ну, болит, чай, сказал бы: не чужие мы. Эх. ты-ы!
Зинка подбирала ноги Фомы, клала их вдоль роспусков и тихо вскрикивала:
– Фома!.. Фомушка, соколик мой!
– Эх, ты! – то и дело повторял Никита и думал о своем: не везет в жизни человеку. Надо убрать делянку, через три-четыре дня пахота. Никита сбил Митьку Спирина. Митька согласился половину своей земли прирезать к загонам Гурьяновых, намерен отдать и всю… Ну, посулил Митьке лошаденку – согласился. Еще у Епихи Чанцева землю подобрал Никита… у вдовы Дуни Пчелкиной… Много земли, руки на эту землю надо. Да еще Плакущева земля… Эту землю совсем своей считает Никита… Только о земле и думы у него. А тут Фома. Эх, Фома, Фома! Вот ежели вправду свалится, доведется тогда нанимать человека, кусок на сторону бросать. И что люди зимой не хворают? Зимой хворай, сколько тебе влезет.
Вез Никита Фому мимо «Брусков», затаенных и молчаливых, как степь в темную ночь. Подъезжая к селу, он увидел: из-за мыса вынырнул пароход, волоча за собой, точно корчагу, баржу. А на берегу, у мелового утеса, толпились широковцы.
– Слезь-ка, ступай, погляди, что там, – заинтересовался он. – А я и один свезу… Ну, чего народ будет глядеть да и сбежится еще к нам. Ступай-ка, Зинаида.
Зинка забеспокоилась, а Фома слабо проговорил: – Сходи, Зина, да домой скорее.
Зинка, спрыгнув с роспусков, побежала к берегу, то и дело оглядываясь.
Водники, ухая, прикрепили пристань к берегу. С пристани, покрякивая, сползли четыре трактора. Вслед за тракторами сошли Кирилл Ждаркин, Улька с сыном на руках, и агроном Богданов – черный, лохматый, в серой широкополой шляпе.
Приложив волосатую руку к глазам, глядя на широковцев, он спросил:
– Эти?
– Эти самые, – ответил Кирилл и, повернувшись к трактористам, приказал: – Подымайтесь в гору, ребята, и за околицу – марш.
Четыре трактора, стальные черепахи, ревя, напрягаясь, отплевываясь дымом, поползли в гору, поблескивая стальными боками. Широковцы двинулись навстречу тракторам и стали по обе стороны дороги.
– Э-ге-ге! Улька-то как раздобрела. Пышка! Укусить бы!
Кирилл вскинул глаза. В толпе зашикали, зашевелились. Того, кто выкрикнул, Кирилл не отыскал. Оглянулся на Ульку. Ода вспыхнула и еще плотнее прижалась к нему.
«Неважная встреча. Чего это они все молчат? Дай-ка я сам начну», – решил Кирилл, невольно сравнивая Ульку с широковскими тощими, измятыми и не по годам постаревшими бабами. Заметив Маркела Быкова, он поздоровался:
– Здорово, Маркел Петрович!
Маркел что-то пробормотал и скрылся в толпе. Кирилл улыбнулся, хотел еще что-то сказать, но смолчал, загораживая собой Ульку: чуточку в стороне ото всех стояла бледная, растерянная Зинка и, пряча руки под концами шали, большими глазами в упор тревожно смотрела на Кирилла.
«Чег» это она?… И руки спрятала. Плеснет еще чем… У нее «а это хватит… дура», – забеспокоился Кирилл и, оттолкнув Ульку за тракторы, сам пошел на Зинку, готовясь выбить у нее из рук склянку с серной кислотой.
Зинка, почуяв намерение Кирилла, выпростала руки из-под шали и стряхнула с груди крошки березовой коры. Затем улыбнулась ему тепло и ласково, как тогда, в лучшие минуты их жизни…
«Что ж это я? – Кирилл опешил и крепко застыдился. – Эх, вот, если бы кинулся на нее… а у нее ничего нет… Вот черт!» – и закричал трактористам:
– Направо, направо!.. Вон туда, к тем постройкам.
– А это что за чудак? Эй, цыган! Лошадей продаешь?
– Веселый народ, – ответил на выкрик Богданов. – А ну, кто там? Выходи!..
– Митька, – прогнусил Маркел Быков. – Что ж ты? Нос высунул и нырнул.
– Да я и не нырнул, – сказал Митька Спирин и, растолкав мужиков, подошел к Богданову: – Ну, здравствуй… Ты цыган, что ль? Черный больно.
Пока Богданов знакомился с Митькой, тракторы уже подползли к «Брускам». На «Брусках», на ободранных воротах трепыхались красные флаги. У ворот стояли коммунары. Они готовились встретить тракторы торжественно, песней, Николай Пырякин поднял руку, хотел дать знак, чтобы начинали, но, заметив хмурые глаза Стеши, вяло опустил руку и этим нарушил торжество: Шлёнка хрипло запел «Интернационал» и оборвал.
Кирилл посмотрел на коммунаров – они один за другим отвернулись от него, и в каждом из них, кроме Чижика, он заметил ненависть к себе. Он ждал, что они встретят его тепло, с радостью. Как же? Он едет помочь им. А они встретили его молча, больше того – Митька Спирин начал глумиться над Улькой, и никто не остановил его. Но это еще можно было бы снести. А вот они – коммунары… Какая ненависть к нему, к Кириллу, блестит у каждого в глазах… Надо поговорить.