Короткометражные чувства - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что, ж-ж-живая? — выдавила, заикаясь, Янка.
— А ты как хотела? Думаешь, всё продается и убивается? Вот уж нет, не дождетесь! — Дерьмовочка резво прыгнула Янке на шею и, сев, стала болтать крошечными ножками.
— Но я же тебя вырвала! Как ты могла не свариться при таком-то сиянии? — недоумевала Янка.
— Добро побеждает зло! — ехидничала Дерьмовочка.
— Я тебя ненавижу. Не-на-ви-жу… — заплакала Янка. — Сейчас пойдет Снегоf, что он будет есть? Сегодня понедельник. Сегодня должен быть тот самый праздничный ужин, который избавил бы меня от меня же… Ну почему, почему ты не сварилась вкрутую, а?
Дерьмовочка ничего не ответила и, ковырнув в носу, достала из кармашка крылышки, пристегнула те к спинке и улетела.
В тот же миг пошел Снегоf: забив на бабье лето, он шел и шел, шел и шел, укрывая собой дома, деревья, скамейки; шел, вальяжно раскидываясь на крышах и афишных тумбах, машинах и памятниках; шел и шел по вырванной Янкиной душе, не боясь, что едва наложенные швы разойдутся.
В тот день случился Покров: наконец-то земля подвернула под бока белое одеяло, а Янка, начавшая было под это дело сначала засыпать, а потом загинаться, неожиданно встрепенулась, обнаружив, что лежит как будто бы и не в снегу.
— Что это? — крикнула она, а когда поняла, хотела заплакать, но оказалось нечем.
Гниды — миллиарды, миллиарды гнид! — были везде: сверху и снизу, сбоку и с припека. То, что сначала казалось Янке Снегоfым, копошилось, роилось, колыхалось и никаким Снегоfым не являлось.
— Снегоf! — крикнула Янка, едва не потеряв сознание от омерзения. — Помоги!
— Я не могу, я на рынке работаю, — развел руками тот.
— На каком еще рынке, придурок, на каком рынке? Ты что, не видишь? — на «видишь» Янка сорвала голос.
— На Гнидном. Разведение гнид, между прочим, очень прибыльное дело, хотя и кропотливое. Весь мир теперь разводит гнид, ты разве не знала? — делано-искренне удивился Снегоf.
— Знала, но вот чтоб так… Когда копошатся… Ползают по тебе… в тебе… — зашипела Янка. — Да вытащи же меня отсюда, пока не сдохла! Они же кровь пьют, с-с-с-суки! Кро-о-овь…
— Я работаю по контракту. Я не имею права, — развел руками Снегов.
— Ш-ш-што? Да пош-ш-шел ты… — зашипела было Янка, но осеклась: огромная гнидная лавина, похожая на саван, уже сползала на нее.
И тут нашей истории пришел бы самый настоящий конец, кабы не Дерьмовочка. Что она сделала, остается до сих пор неясным (тайна искусства, хм), но то, что Летняя обнаружила себя на пятачке у той самой церкви, где, сидя на скамейке, держала в руках Миллера и Miller, а часы ее показывали четыре, сомнению не подлежало.
Захлопнув книгу и выбросив в урну бутылку, она уходила все дальше от места, где так и не выпал снег ее настоящей — красивой и уродливой, нежной и жестокой — но в том-то и дело, что всамделишной и нисколько не смешной любви: и это не было ни плохо, ни хорошо.
Тепло
А потом я на все плюнула и поехала к деду. Дед у меня лесник и живет в лесу. Ему семьдесят с бородой, но он держится, и я слегка завидую его утренней бодрости.
— Дед, — сказала я, морщась от нахального солнечного зайца, прыгающего по моему носу, — слушай, дед. Ты меня ночью отпустишь одну на реку?
— А чего, иди, — говорит дед. — Места тихие, людей нет, волков тоже. А чего это вдруг?
— Хочу, — потягиваюсь я, нащупывая джинсы.
— Альму возьми и ружье. Стрелять можешь?
— Дед, ну разряд же…
— Ладно. Тебе на работу?
— Не надо, — улыбаюсь я.
— Как так?
— А так. Уволилась.
— Да ну! — присвистнул дед. — Давно?
— Да позавчера с утра.
— Понял, — дед почесал за ухом. — А жить на что будешь?
— А на что Бог пошлет, — смеюсь я, впрыгивая в сандалии. — Значит, отпустишь?
— Отпущу, только ты аккуратно, смотри!
— Ага, — смотрю я.
Мы идем с Альмой по узкой тропке: сосновый воздух убаюкивает и поначалу обескураживает. Альма — гремучая смесь волка с овчаркой — пьет воду из ямки, а потом лижет мне ладонь шершавым своим языком: с ней не страшно. Мы идем еще с полчаса, а потом оказываемся у реки. Я с облегчением избавляюсь от палатки и наклоняюсь к прозрачной глади, и лицо мое кажется мне там, в глади этой — настоящим. Однако зашоренный мозг тут же выдает любимую вариацию из репертуара бывшей-почти-свекрови: «Лицо хозяйки дома — это унитаз!» Я хмурюсь, хохочу, отмахиваюсь: «Молчи, грусть, молчи!» Лицо бывшей-почти-свекрови и вправду напоминало столь необходимый человечеству предмет: вместо ухода за кожей она ухаживала за унитазом, и я удивлялась, как тот не протерся до дыр…
Я встаю, поднимая руки к Солнцу: оно входит в меня подобно вхождению любимой плоти в плоть собственную, и я не выдерживаю — падаю, растягиваюсь, мурлычу. «Как жаль, если Солнце взорвет когда-нибудь само себя…» — думаю, но мысль ускользает, ускользает, ускользает… Альма тяжело дышит: жарко. Она бредет в тень, высунув язык.
Я собираю то, что собирают обычно для костра, и когда добра этого оказывается достаточно, чтобы просидеть ночь, ставлю палатку: сегодня я принадлежу самой себе — не больше, но и не меньше.
Откуда ни возьмись, появляется дед:
— Ну, ты как?
— Нормально. А ты что, за мной следить будешь? — слабо рычу.
— Не буду, не буду, — дед смотрит по сторонам. — Палатку-то укрепила?
— Укрепила, укрепила. Дай расслабиться в кой-то веки…
— Да успеешь еще. Я вот тебе наливки своей принес, а то вдруг холодно ночью, — дед протягивает мне темную поллитровую бутыль, засемьюпечатанную огромной пластилиновой пробкой. — Эта у меня пять лет стояла. Ну, я пошел…
— Спасибо, дед, — киваю растроганно.
Дед ничего не говорит и уходит, шаркая ногами. Я раздеваюсь и прыгаю в воду. Я знаю, что так хорошо мне не было лет сто.
Кузнечики… Стрекочут, черти. Почти романтика. Дед говорил, что в древности июнь называли «изок» — «кузнечик», а старинное «червень» дали июню из-за червяков — червенцев, из которых добывали багряную краску. А мне этих червей всегда жалко было…
Дед много знает. Помню, в детстве он рассказывал (пугал!) о Семицкой неделе — той, что на седьмую после Пасхи идет: «русальной». Я вся дрожала от страшных его историй и потом долго не могла заснуть: «В Семицкую, — крутя ус, вещал дед, — покойники без пристанища бродят, о старой своей жизни вспоминают. Добрые люди, жалеючи, на их могилы приходят, разговаривают. „Задушные поминки“ справляют. А к кому не приходят живые, те часто из могил встают, с русалками дерутся, ссорятся. А русалки — хитрые! — за это живым мстят».
Через много лет я прочитала об этом в «Славянской мифологии», слово в слово, но ничего не почувствовала и поняла, что понемногу костенею.
Сумерки. Разводя костер, я смотрю, как Солнце заходит за воду, и, жертвуя 90 x 60 x 90, уплетаю макароны с тушенкой.
Через несколько часов за костром почти ничего уже не было видно. Я сняла часы — не хотелось считать чертовы секунды, которых всегда так мало: темный лес, прохлада воды, спящая рядом собака, языческое благоговение перед огнем — что еще нужно? Выпив стакан крепкой дедовой наливки, я закрыла бутыль: напиться в такую ночь оказалось бы слишком глупо.
…и отключилась. Прошлое казалось случайностью, о будущем же не думалось. Я врастала зрачками — в огонь, кожей — в воздух: «Нет, так не бывает», — вертелось в голове, но так было… И мираж лермонтовского паруса маячил, и исчезал страх, а слово «волшебно» не выглядело ни высокопарным, ни надуманным. Не хотелось ничего и никого. Наконец-то я пела с собой в унисон: и только ветки хрустели изредка, и только какие-то ночные птицы озвучивали это лето, и только мы — я и июнь — существовали в этом лесу. Не считая собаки.
Не помню, сколько времени я просидела вот так, глядя то на огонь, то на воду, как вдруг Альма повела своим мокрым носом, заурчала, ощетинилась.
— Что, собача?
Она встала и неслабо подала голос, на который наслоился уже другой, человеческий: так они и дуэтили посреди ночи, пока я не крикнула: «Кто там?» Вместо ответа показался стриженный «ежиком» мальчик лет восемнадцати — худощавый, с добрыми, оленьими какими-то глазами и маленьким рюкзаком за спиной. Мальчик понял мой жест и подошел к костру: мне почему-то показалось, будто «ежику» холодно и что его не надо бояться.
Я присела на бревно, изучая незнакомца: тот как будто стеснялся и не заговаривал. Его лицо было нежным, как у девчонки, впрочем, как и руки с длинными «пианистическими» пальцами, которые он тут же спрятал в карманы, поймав мой взгляд.
— Как тебя зовут? — начала я, хотя меньше всего в ту ночь мне хотелось с кем-то знакомиться.
Мальчик помотал головой.
— Не понимаешь по-русски?