Петербургский изгнанник. Книга первая - Александр Шмаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не об этом хотела сказать, — проговорила она как можно спокойнее и приветливее, боясь нарушить своими возражениями милую её сердцу беседу, которую вызвало чтение книги Вольтера и судьба её героев.
Она догадывалась, почему он искал утешения в эти дни за чтением Вольтера. Александр Николаевич, казалось ей, искал, как вольтеровский герой Задиг, большой дружбы, чтобы утешиться ею. Она должна была дать эту дружбу. Сердце Рубановской билось смелее. Она радовалась, надежды её становились сбыточнее.
Елизавета Васильевна верила в это. Но как заявить о такой дружбе, как сказать о себе? Рубановская поступила тактично, спросив как бы нечаянно и неожиданно:
— Скоро ль, Александр, вы закончите повествование о приобретении Сибири?
Радищев закрыл книгу Вольтера и какой-то короткий миг в недоумении смотрел на свояченицу, а потом, словно поняв, почему она спрашивала его, ответил открытой и располагающей улыбкой. Не он ли разжигал её любопытство, рассказывая ей о завоевателях Сибири — страны будущего? Не сам ли горел этим последнее время, исписывая по ночам мелким, убористым почерком бумажные листы? Елизавета Васильевна только возвращала его в любимый и заветный мир мыслей о Сибири.
— Я заново очинила перья, — простодушно говорила она, прекрасно сознавая, что помогает ему сосредоточиться сейчас на чём-то более важном, нужном, чтобы забыть прикосновение суровой действительности.
— Вы мой ангел, спаситель и вдохновитель…
Радищев вскочил с дивана и, похлопывая книгой о ладонь, быстро пошёл к себе в комнатку, ободранную, заставленную приготовленной к дороге поклажей, сел к столику. Он заглядывал в минувшие столетия, и старина была его приятным и задушевным собеседником.
И хотя это были пока ещё наброски мыслей о приобретении Сибири, но всё же мир цифр, событий, имена деятелей оживали в его воображении: старина одушевлялась и беседовать с нею наедине было отрадно.
Невзгоды и огорчения изгнания отступали перед величием и красотой русской истории, как ничтожное, незначительное в его личной жизни.
Незаметно подступила полночь. К нему в комнату осторожно вошла Елизавета Васильевна с чашкой горячего кофе. Счастливый взгляд её остановился на стопке исписанных листов. Она молча поставила чашку кофе на краешек стола. Александр Николаевич на минутку оторвался от письма. Вдохновенные глаза его горели.
Они оба понимали, как связывает их многое, но оба умалчивали о чувстве, переполнявшем их сердца. Она не говорила из скромности и боязни показаться ему навязчивой, а он остерегался и страшился своей судьбы, не щадившей его в жизни, боялся её нового удара и молча наслаждался счастьем, которое шло к нему словно тайком от злой ненавистницы-судьбы.
Елизавета Васильевна поняла его: значит она не ошибалась, давняя надежда её стучалась в двери. Звезда её счастья светила ей близким и желанным светом.
Александр Николаевич сказал:
— Лиза, моё сердце способно чувствовать и чувствует всё, что может трогать душу…
В груди Елизаветы Васильевны стало тесно от наплыва большого чувства. Александр Николаевич услышал её шёпот:
— И моё сердце способно чувствовать и чувствует всё, что может трогать твою душу…
Глава пятая
ПУТЕШЕСТВЕННИК ПОНЕВОЛЕ
«Какая богатая, какая мощная страна Сибирь!»
А. Радищев.1«Откровенно признаюсь вам, что я не могу побороть в себе чувство грусти, думая об обширных пустынях, в кои я собираюсь, углубиться. Причины, вызывающие сие чувство, слишком сложны, и я надоем вашему сиятельству, если буду их анализировать. Но почему мне не представить себя путешественником, который, удовлетворяя сразу две страсти — любопытство и жажду славы, твёрдым шагом вступает на незнакомые тропы, углубляется в непроходимые леса, перебирается через пропасти, поднимается на ледники и, достигая пределов своих поисков, созерцает удовлетворённым оком своим труды и муки? Почему я не могу признаться в подобном чувстве? Так как я причислен к классу, который Стерн именует «путешественником поневоле», польза не составляет цели моего путешествия и эта мысль отнимает всякий интерес, который любопытство могло бы пробудить во мне»…
Не ведая, какой будет дальнейшая связь с друзьями, Александр Николаевич, терзаемый грустными размышлениями перед выездом из Тобольска, писал об этом графу Воронцову. Но как только в конце июля он пустился в дальнейший путь, настроение и чувства его изменились.
Дорога лежала вдоль высоких берегов Иртыша. Огромные луга были покрыты голубыми кружочками озёр, словно накрапленных на ситце. Александр Николаевич погрузился в дорожные раздумья.
Экипажи легко катились по наезженной, ровной и гладкой дороге. Ямщицкие лошади, запряжённые цугом, бежали размеренно, помахивая подрезанными хвостами. Бренчали бубенцы под дугой коренника, усыпляя своим однообразным звоном. В экипажах было душно и тесно. Удобно разместиться мешали узелки, баульчики, саквояжи, постель.
В переднем экипаже ехал Александр Николаевич с Елизаветой Васильевной и детьми. Во втором находились слуги. В отдельной коляске следовал унтер-офицер тобольского батальона Николай Смирнов, приставленный наместническим правлением для присмотра за Радищевым в пути.
Алябьев соблюдал проформу, как того требовало предписание Правительствующего Сената с собственноручной её величества подписью. Унтер-офицер Смирнов по наказу городничего — капитана Ушакова, слывшего строгим и суровым начальником, держался независимо. Он вёз пакет в Иркутск для вручения его по начальству. В пакете доносилось:
«Арестанта Александра Радищева отправить от себя в назначенное ему место, а посланного отсель унтер-офицера отпустить обратно к команде по-прежнему в Тобольск по доставлении того Радищева до Иркутска. Сему ж правление даёт знать о даче тому конвойному до Иркутска и обратно двух подвод за указанные одинакие прогоны, т. е. по деньге за версту, и лошадь дана для оного правления в надлежащей силе подорожна»…
Радищев первые дни не обращал внимания на унтер-офицера. Ему было безразлично: следовало ли за ним особо приставленное лицо или нет. С ним было даже безопаснее проезжать лесными, глухими дорогами. Ямщики болтали, что якобы бродили по тайге воры и нападали на проезжих. Рассказывали, как в прошлом году в это же время разбили почту с деньгами и ограбили джунгарских купцов.
Унтер-офицер, исправно нёсший службу и державшийся особо, пока не затосковал в дальней дороге, слушал разговор вяло. Ямщицкие россказни о грабежах и разбое в здешних местах мало трогали и Радищева. Они не доходили до его сознания, а скользили где-то стороной, не вызывая ни насторожённости, ни беспокойства, хотя Елизавета Васильевна была ими немало устрашена.
— О зле человеческом говорят всегда больше, чем о добре, — отвечал Радищев на тревожные слова и мольбы Рубановской добиться у земских исправников стражи для защиты их экипажей от лесных грабителей. Улыбаясь, Александр Николаевич добавлял:
— Купцов следует грабить, они на аршин когда меряют, спускают вершок, а что касаемо почты, то надо ещё поразмыслить: не вор ли у вора дубинку украл…
Рубановская не понимала: шутил ли Александр Николаевич или говорил серьёзно, но от слов его боязнь Елизаветы Васильевны таяла, хотя и не исчезала совсем. Ей, довольной своим долгожданным и заслуженным счастьем, которое пришло к ней через большое горе и испытание, было теперь просто хорошо чувствовать себя близкой Александру Николаевичу.
Счастье Елизаветы Васильевны, познанное в трудностях и мучениях, было для неё дороже самой жизни. Теперь, когда её глубокие чувства к Радищеву нашли в нём такой же глубокий сердечный отзвук, её вдруг охватила совершенно неведомая ей до сих пор боязнь. Елизавета Васильевна верила в своё счастье, но боялась, чтобы судьба не отняла его; она наслаждалась им, а где-то в глубине зрела беспокойная мысль: как продолжительно оно будет.
То ей казалось, что теперь должно было прийти душевное равновесие, то не оставляла тревога, словно счастье её было украденное, мимолётное и призрачное.
Елизавета Васильевна искала поддержки у Александра Николаевича и открывала ему душу, терзаемую сомнениями. Он нежно обнимал её и успокаивал:
— Лучший утешитель человека — он сам.
Радищев верил в это и заставил поверить Елизавету Васильевну. Он внушал, что у неё геройская душа, которой чужда боязнь и лишь сродни мужество и стойкость. Слова его убеждали её.
Сибирская природа, щедрая на цветы, словно убрала луга и поляны богатыми яркими коврами. Алела в густой мураве сарана, цвёл синяк, розовели большие бутоны марьиных кореньев, золотились корзинки золотарника, распускал белоснежные метёлки иван-чай. То же разнотравье, что на подмосковных лугах, буйно росло и в Прииртышье.