Горение. Книга 3 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— узников — с теми, кого в настоящее время заставляют нас убивать! Какую колоссальную работу проделала революция! Она разлилась повсюду, разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом из-за жалкой наживы люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение. Мы в этих случаях не видим дальше своего носа, не сознаем самого процесса воскресения людей из мертвых. Японская война выявила ужасную дезорганизацию и развал русской армии, а революция только обнажила зло, разъедающее общество. И это зло должно было обнаружиться для того, чтобы погибнуть. И это будет! Несколько слов, сказанных солдатом, разожгли мой мозг. Здесь много этих солдат-служителей и жандармов-ключников. Но мы лишены возможности добраться до их сердца и мысли. Всякий разговор с ними воспрещен. Да и в разговоре не за что зацепиться. С жандармами мы встречаемся как враги, солдат мы только видим. В коридоре три жандарма сменяются ежедневно каждые четыре часа. Каждый жандарм попадает в один и тот же коридор раз в десять — пятнадцать дней. При таких условиях трудно узнать, кто из них проще и доступнее. Независимо от этого у них много работы: то они водят нас по одному в уборную, то на прогулку, то на свидание, то открывают дверь, когда солдат-служитель вносит обед, подметает камеру, приносит чай, хлеб, ужин, уносит лампу. После этого жандармы, водящие нас на прогулку, направляются на другую службу. От этого они часто грубы, злы, видят в нас врагов, пытаются сократить время прогулки и досадить нам. Впрочем, таких, которые досаждают по собственной инициативе, немного. Они часто заглядывают через «глазок», заставляют долго ждать открытия дверей, когда им стучат. Остальные просто устали: чувствуется, что они боятся начальства и тяготятся строгой дисциплиной. Мне известны случаи даже сочувствия с их стороны. Однажды я попросил одного из них, чтобы мне переменили книги. Он тотчас же обратился к другому жандарму, проходившему мимо моей камеры, и сказал: «Обязательно скажи в канцелярии». В другой раз во время прогулки мне показалось, что жандарм собирается прекратить прогулку и повести меня обратно в камеру; когда я обратил его внимание на то, что осталась еще одна минута (часы висят на заборе в стеклянном шкафу), он возмутился тем, что я мог его заподозрить в желании отнять у меня минуту прогулки. Это было им сказано таким дружелюбным тоном, что, сконфузившись, я ответил: «Всякие бывают среди вас». Здесь теряется умение вести разговор. Жандармы разговаривают в коридоре друг с другом и со служителями исключительно шепотом. Когда в камеру заходит кто-нибудь из начальства, жандарм закрывает двери, чтобы другие заключенные не слышали голосов. Жандарм не имеет права разговаривать с заключенным и войти к нему в камеру; за солдатом-служителем наблюдает жандарм-ключник, чтобы тот ни единым словом не обменялся с заключенным. Если мне что-либо нужно от служителя, я должен обратиться за этим не к нему, а к жандарму. В коридоре постланы мягкие дорожки, так что шагов не слышно. Из коридора проникает иной раз в камеру только шепот жандарма, скрежет задвижки и треск замка. Малейший звук извне, пробивающийся в окно из крепости, только усиливает эту могильную таинственную тишину. Эта тишина давит каждого и подчиняет себе — и нас и жандармов. Однажды я сделал замечание жандарму, что ему не следует будить меня на прогулку, как он это сделал в этот день утром, добавив при этом, что я когда-нибудь устрою по этому поводу скандал. Я был спокоен, но даже при этом небольшом заявлении я чувствовал какую-то дрожь. Жандарм, как я заметил, тоже не мог свободно объясниться. Когда же кто-нибудь из нас, преодолев себя, свободно скажет несколько слов или иной раз запоет или искренне захохочет, — точно блеснет луч света. Это чувствуют и жандармы. Извне проникают к нам отголоски жизни: днем — постоянный шум, в котором трудно различить отдельные звуки, — это дыхание жизни, солнца, дождя, города, извозчиков, солдатского марша. В этот шум жизни по временам вплетается свободный голос детей, грубый громкий смех, шутки, ругань и голоса жандармов и солдат; в другой раз гремящая военная музыка, пение солдат, орущих во все горло, а иной раз тягучий звук гармошки… По ночам доносятся свистки паровозов, шум мчащихся поездов. А когда тихий ветер шевелит листья, кажется, что это мягкий шелест леса или журчание ручья. Но все эти звуки лишь усиливают внутреннюю тишину и часто вызывают раздражение и даже бешенство, постоянно напоминая, что ты не умер, что эти звуки проникают из-за решетки в окно, через которое живой внешний мир виден лишь расплывчатым светлым пятном. И тем не менее если бы совершенно не было этих слуховых впечатлений, то было бы, пожалуй, еще хуже. … Сегодня у меня впервые было свидание. Пришла жена брата с маленькой Видзей. Девочка играла проволочной сеткой, показывала мячик и звала: «Иди, дядя». Я очень рад, что их видел. Я их очень люблю. Они мне принесли цветы, которые теперь красуются на моем столе. Жена брата радовалась, что у меня хороший вид, и я уверял ее, что мне здесь хорошо и весело. Я сказал ей, что, вероятно, меня ожидает каторга».
Именно во время этого свидания сестра и произнесла ту условную фразу, которую ей передал Вацлав Боровский; Дзержинский не смог сдержать улыбку: ему стало ясно, что дело против Азефа началось. «Вызовите меня на партийный суд!»
1
Бывший чин охранки Андрей Егорович Турчанинов, помогавший Дзержинскому и его друзьям, бежал из Варшавы, заметив за собой слежку. Скрыться помогли товарищи — через Закопаны ушел в Вену; оттуда отправился в Париж и, устроившись ночным портье в отеле «Фридланд», снял мансарду на Монмартре (без умывальника, туалета и зеркала). Первый месяц отсыпался; поначалу мучали кошмары — постоянно видел желтоватое, нездоровое лицо полковника Глазова, его мертвые глаза и, вскакивая с узенькой деревянной койки, махал руками над головою, стараясь оттолкнуть от себя недруга.
Лишь по прошествии нескольких месяцев успокоился; сны сделались красочными, пасторальными, повторявшими прожитой день: видел прогулки по набережной Сены мимо лотков букинистов, отдохновение за столиком открытого кафешки на Монпарнасе, когда можно взять «эвиан» и просидеть со стаканом безвкусной минеральной воды хоть полдня, наблюдая прохожих; ни им до тебя нет дела, ни тебе до них, вот жизнь, а?!
Спустя полгода Турчанинов отправился в библиотеку Сорбонны, подивился тому, как легко здесь можно записаться в читальню — никаких паспортов или бланков от столоначальника: внес аванс и сиди себе в зале весь день! Уплатил еще побольше — бери книги на дом… Хоть и Наполеон корежил страну, и Тьер старался, и коммунаров стреляли, а все равно раз обретенную свободу изничтожить до конца невозможно, память о воле не поддается изъятию, только многовековой самовластный террор забывается, словно мгновенно пережитый ужас.
Получив русские и польские журналы и газеты, Турчанинов прочитал их самым внимательным образом; лишний раз подивился тупости петербургских властей, которые видели главную угрозу двору со стороны эсеровских бомбистов, а надеждой трона считали правых националистов, захлебывавшихся от истерического кликушества по поводу величия традиций и незыблемости особой духовности «третьего Рима»; вольные или невольные провокаторы, думал Турчанинов, каково такое слушать инородцам? Вот тебе и дашнаки тут как тут: «Лишь армяне самая великая нация»; поляки: «Мы прародители славянского аристократизма», евреи: «Только „пао-лей-цион“ и „бунд“ дадут счастье нашему народу»; да уж и Украина стала отмечать своих адептов, «положивших жизнь на борьбу за самостийность». А что говорить про латышей с литовцами?!
Во дворцах Петербурга не видели главного: социал-демократия с ее проповедью социальной справедливости, свободы и братства народов несла в себе организованную, постоянно растущую угрозу самовластью.
Беда сановников, видимо, заключалась в том, что с эсерами, с их террором, бороться было легче, чем с энциклопедизмом эсдеков, с ясной программой и твердой линией, которая, в отличие от эсеровской, легко корректировалась ЦК — в зависимости от постоянных изменений общественной жизни России. Власть предержащие в Петербурге — даже если бы и решились — просто-напросто не были готовы к диалогу с социал-демократией; что могли противоположить эрудиции выдающихся теоретиков старые деды и молодые волкодавы, лишенные понимания истории и страшащиеся фундаментальных основ политической экономии как черт ладана?!
То, что дни империи сочтены, Турчанинову стало ясным еще в девятьсот пятом, когда он столкнулся с Дзержинским лицом к лицу; Джордано Бруно можно было сжечь, но ведь идея не боится пламени; раз сформулированная, она становится вечной категорией, ее торжество — вопрос времени; идиотизм инквизиции, как бы ужасен ни был, понятие преходящее, тогда как опережающая шаблонность представлений, бытующих в данный исторический период, — категория постоянная; раз мысль состоялась, значит, состоялась, она рано или поздно обречена на победу над тем, что изжило себя.