Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День за днем мы осваивались в новых для нас обстоятельствах. Сам я себе напоминал выздоравливающего от тяжкой болезни – сегодня я присел на постели, сделал на шаг больше, шевелил пальцами руки. Я чувствовал себя инвалидом. И, что очевидно, был им. Моя невольная ущербность проявлялась во всем. Я сбегал с последних уроков, потому что точно знал, что мое отсутствие никто и не заметит. Я не понимал анекдотов, которые мне рассказывали, не понимал специфического языка, на котором излагались нехитрые истории моих новых товарищей. Шутил сам и не видел отклика, потому сам первый начинал смеяться над ними – невпопад, стыдливо. Сообразив, что никогда не стану душой компании, ушел в себя и предавался мрачным идеям о побеге обратно в Армению.
Мне все время казалось, что наша жизнь стала состоять из пустяков и мелочей, хотя кажется, что на новом месте людей ждут великие свершения, открытия, сродни эпохальным, динамические вехи, схожие с тектоническими сдвигами почвы, в результате которых возникает новый континент или вымирает целый вид млекопитающих. Но нет. Удивительное дело, в великой стране люди жили мелкими победами и горестными поражениями, постоянно озираясь в поисках злокозненного виноватого. Восток, так тяготеющий к эстетизму и придающий огромное значение внешнему обличью предметов, а не их этической сути, стал мне казаться не просто потерянной родиной. Теперь – издали – он казался уничтоженной Александрийской библиотекой, Великой Троей, все еще пахнущей пожаром и не отрытой, никогда не обнаруженной Шлиманом. Здесь – в России, в Питере – все было иначе. Люди, предметы, здания – между ними не было никакой видимой связи, в лучшем случае находились реалистические мотивировки отдельно взятого поступка. В лучшем, потому что поступок не существовал во взаимодействии с другими действиями других людей. События делились на время и на самих себя.
Я смотрел на отца и не понимал, чего он ждет. Его бездействие приносило страдания мне – его сыну, его законному наследнику. Папа вроде бы не замечал этого, а мне казалось, не замечал меня. Мне казалось, что это и есть смерть, что я вот-вот умру, а папа так и не заметит этого.
А отец примерялся к действительности. Ни словом, ни делом он не выдал своего бывшего уважаемого положения на покинутой родине. Да и что бы он рассказал? Самопровозглашенный дон без армии, без последователей, без врагов. Но, вполне возможно, папа вел себя как профессиональный разведчик, засланный в стан врага. Я сам придумал ему задание. Он должен был разузнать, как тут относятся к чужакам, разведать, что о них говорят, как эти люди обращаются с такими, как он, – то есть с теми, кто не может выстрелить, но никогда не останется в стороне.
Единственное, что украсило наше жилище на первых порах, был немедленно распакованный портрет Марлона Брандо в золоченой раме. С тех пор я и мои сестры очень уважаем этого человека – из благодарности за то, что он заполнил тягостную пустоту новоселья. А когда мистер Брандо умер, мы, сложившись, заказали заупокойный молебен. Ведь его портрет в роли дона Корлеоне перекинул мосток от покинутого нами благополучия в неведомую и так мало похожую на реальность жизнь. Брандо-Корлеоне не дал забыть и нашему папе, что он еще не выполнил своего жизненного предназначения – так и не стал настоящим доном. Каждый день, встречаясь глазами с прибитым к стенке Марлоном Брандо, я умолял его не опускать твердого ироничного взгляда, сверлить им папин затылок, спину или лоб, что там окажется в поле зрения всемогущего дона. Может быть, взгляд этот пробудит папашу к действию, и он снова замыслит такое, что вывернет нас из рутины обыденности. А ведь я всерьез полагал, что папа присягнул на портрете, что дана им торжественная клятва, которую Хачик непременно выполнит, а иначе да покроется неизгладимым позором его теряющая густоту темноволосая голова! Ведь настоящий Отец всегда выполняет свои обещания!
Потом и мама повесила на стену пейзаж кисти нашего русского дедушки – мирная армянская деревня плыла в подоле горы, а мы в то время еще не появились на свет, видимо, где-то витали вокруг… Может быть, вот этот листик – я? А стрекоза на коряге – моя сестрица Марина? А в тени от смоковницы нетрудно разгадать силуэт Светы. Она любила присесть прямо на траву возле тропинки и выковыривать занозу из ноги. Я подолгу стоял возле этой картины. Но вот парадокс: чем дольше я всматривался в нее, тем всё более незнакомой, чужой мне казалась изображенная на полотне идиллистическая пастораль. С возрастающим трудом я находил здесь знакомые приметы быта, поэтому начал их додумывать, сочиняя другую, несуществующую реальность. Что это за дерево? Должна быть смоковница, а похоже на кизиловое. А почему у ослика такой хитрый прищур? Он должен быть печальным созданием. Что это делает старушка? Кажется, что взбивает шерсть, а я был уверен, что мелет муку каменным жерновом. Прошлое изменялось, потому что нет ничего недостовернее воспоминаний. А когда я вдруг заметил, что мои сестры не слишком часто подходили к дедушкиному пейзажу, я понял – они не тоскуют. У девчонок механизм выживания сколочен плотнее. Чтобы двигаться дальше, я должен был выбраться из узкой щели, которая звалась «между». И я старался. Брал пример с сестер, но они, конечно же, не должны были об этом догадаться. Я брал пример с мамы, хотя ей казалось, что она живет, как и раньше, и в ее поведении нет ничего выдающегося. Но я хотел равняться на отца, который перестал думать, что судьба – это для кого-то другого.
Я уже тогда вовсю марал бумагу, записывая приключения моего отца, но в основном их выдумывал. Правдивые истории, долетавшие до меня краем, превращались в моих тетрадках в подобие романов плаща и шпаги, где мой отец представал героем и низвергателем мирового зла, эдакой помесью Робин Гуда и д’Артаньяна. Капитана Немо и капитана Блада… Тогда еще я не имел чести быть знакомым с Ахиллом, Энеем, Гектором и слишком смутно представлял себе даже короля Артура. Но даже все эти герои вместе не смогли бы отра зить все мое уважение к Хачику и весь мой трепет, всю мою любовь и всё – целиком – мое доверие. Поэтому мой собственный сокрушительный провал я переживал каким-то странным образом – в одиночестве, в обособленном уничижении, изолировавшись от своей семьи. Я потерял рай своего деревенского детства, затем и суетливый, но гармоничный мирок большого города (других я тогда не знал и поэтому Ереван считал огромным) – крошечный Вавилон, осколки которого все еще живы в каждом восточном скопище, сбивающем с толку запахами, голосами и красками. Я так страдал, почти не отдавая себе отчета в том, что точно так же могут усыхать от тоски мои сестрицы. Но они не казались мне несчастными. Очевидно, запас наивного доверия к жизни в них был заложен чуть больший, чем было отпущено мне…
Папа посматривал в окно и чего-то ждал. Наконец он дождался. В квартире раздался первый звонок. Я увидел блеск в его глазах и понял: дон Хачик возвращается к себе. Послушав собеседника, пару раз хмыкнув в ответ, он положил трубку и сказал мне:
– Поедем со мной.
Я, уже отчаявшийся найти в моей обыденной жизни развлечения, которыми изобиловал мой южный быт, взвился от радости. Мама поправила мне воротничок рубашки под курткой, самолично поправила шарф, и мы с отцом пошли.
Внизу ждала машина. Я в нерешительности топтался возле, пока папа и водитель тепло, хоть и не без церемоний приветствовали друг друга. Обнимались, похлопывали друг друга по плечам. Мне даже показалось, что определенное количество раз – может, в этих хлопках был заложен тайный код неизвестного мне ритуала.
Водитель, которого звали Алик Сумбатов, повез нас куда-то, и я впервые увидел город. Не наши серые купчинские кварталы, похожие на корабли-призраки, следующие куда-то из советского картонного равноденствия в длинное, почти бесконечное небытие. А настоящий город, миф и прекрасная смерть которого некоторое время даже вдохновляли меня. Он провез нас по мостам, проспектам, мимо дворцов и домов, которые казались дворцами. Проделав этот туристический вояж, мы вернулись в новостройки. Оказалось, в свой же район.
Огромный ангар, размерами не уступающий заводскому цеху, был абсолютно пуст.
– Мы тут все убрали, – сказал Алик.
Мимо прошмыгнула крыса.
– Хорошо, – кивнул отец. И неожиданно обратился ко мне: – Как тебе?
Я растерялся. Я не знал, что ответить. Не знал, чего он от меня ждет.
– Холодно, – шмыгнул я носом и, засунув руки в карманы, поднял плечи.
Хачик же неожиданно обрадовался.
– Холодно! Да, холодно! Правильно, сын. А вот закипит работа, и станет жарко.
Засыпая вечером и глядя в темное окно, я вспоминал строки из «Крестного отца»:
«До войны Майкл был его любимцем, и, без сомнений, именно ему предполагалось передать в должный час бразды правления семейными делами. Он в полной мере обладал той спокойной силой, тем умом, каким славился его отец – врожденной силой избирать такой способ действия, что люди невольно начинают его уважать».