Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Засыпая вечером и глядя в темное окно, я вспоминал строки из «Крестного отца»:
«До войны Майкл был его любимцем, и, без сомнений, именно ему предполагалось передать в должный час бразды правления семейными делами. Он в полной мере обладал той спокойной силой, тем умом, каким славился его отец – врожденной силой избирать такой способ действия, что люди невольно начинают его уважать».
Неужели это и обо мне? Неужели Хачик, как и Вито своему сыну, доверяет мне и сделает со временем преемником? Ну конечно мне, конечно меня. Кого же еще? Значит, я должен соответствовать его чаяниям. Я должен стать достойным, если уж стал избранным. Я заснул, пытаясь удержать в памяти возникшие в засыпающем сознании сценарии своих побед.
Будни
Папа купил «мерседес», и бабули на скамейках у подъезда впервые назвали его «новый русский». Папа не обиделся. Наверное, ему это даже льстило.
У отца тоже появились проблемы, с которыми ему предстояло сражаться. И он снова почувствовал себя счастливым. Бывали моменты, когда он просто-таки светился счастьем. Например, когда лопнула труба. Или когда рабочие отказались поднимать наверх тяжелый шкаф. Особенно он просветлел тогда, когда кто-то разул его «мерседес»: за ночь были сняты колеса, дворники, зеркала и с мясом вырвана вся музыкальная техника. Бабули у подъезда начали было торжествовать победу социальной справедливости, однако озадаченно замолчали, когда увидели, как отец в прекрасном расположении духа, напевая что-то на тарабарском языке, сметает веничком осколки разбитого стекла.
Бабушек тех отец очень любил. Одарил всех пестрыми шейными платочками к Восьмому марта, покупал рыбу их многочисленным котам и очень расстроился, когда мама сказала, что рыбу эту старухи варят себе.
– Не искушай людей. Ты треску котам покупаешь, вот они и шуршат по углам, что, мол, черный новый русский совсем зажрался.
– Какие бедные, какие бедные… – причитал отец, будто не слышал, что не о них речь, а о нем.
Мама сокрушенно вздыхала.
– Всех ты не накормишь, а люди, вместо того чтобы благодарить, станут завидовать.
Но папа легкомысленно отвечал:
– Пусть завидуют. Хоть позеленеют от зависти. Зависть не пожар, тушить не надо.
– Хачик, они не просто зеленеют! Отчаявшиеся люди, кстати, могут и поджечь.
Но папа снисходительно махал рукой. Он не произносил клишированного и давно уже обесцененного «молчи, женщина», потому что он так никогда не думал. Но Хачик давал понять, что в его духовных кущах, в его заповедных владениях никто никого жечь не будет!
– Не произойдет беды, Люся, – строго оповещал папа.
Теперь уже мама была вынуждена махнуть рукой. Нет, неисправим ее Хачик. Никогда не расстанется с мечтой о всеобщем благоденствии.
А старухи действительно шептались, заряжая воздух вокруг тяжкими пророчествами. Они чуяли горе государственного масштаба во внезапном появлении чужаков. И были старухи, в сущности, правы – перемены никогда не бывают к лучшему. Тетя Валя, пожилая скандалистка с отчетливыми признаками паранойи, вечно собирала вокруг себя народ. По любому поводу ей удавалось привлечь к себе внимание окружающих. Улица, двор, сберкасса – все становилось для нее трибуной. Но иногда она сочила свой яд напрямую. Теперь вот она наклонилась к уху собеседницы и жарко шептала, будто делилась непристойными подробностями бурной своей жизни, похожей на разрозненные страницы советского песенника:
– Из собеса шла, и что-то давление подскочило, схватило так нехорошо. А я забыла, куда иду-то. Тут я на урну мусорную присела, думаю, все, умру. Так не умерла…
Так и было. Ничего не придумала старуха.
Она шла из собеса, и вдруг, действительно, голова закружилась, она присела на мусорную урну.
– Ничего, ничего. Сейчас посижу чуток и дальше пойду, – сказала она самой себе, поскольку на улице и не было вроде никого, а те, кто и были, казались прикрепленными к воздуху, как тени в кино. Помнит ведь, ходила раньше в кинотеатр «Слава» смотреть «Сладкую женщину». Ой, и что вспомнила?
Но тут остановилась большая черная машина. В блеске ее налаченного борта бабка увидела свое искаженное отражение и подумала, что это сам ангел смерти пришел. Обе двери открылись, и выскочили двое, что еще больше напугало тетю Валю. Но человеческие голоса вернули несчастную к реальности. Это были мои отец и мать.
– Сам-то выходит из машины, и жена его выходит, – продолжала тетя. – Меня вперед сажают, а жена-то назад садится. Вот как. Место мне уступает. А я говорю, склероз у меня. Не помню, куда я шла. Помню, что из собеса. А вот куда? А он говорит: «Вы, говорит, мама, в моем подъезде живете. Вот туда я вас и доставлю». А я про себя думаю, какая я тебе мама, нежить некрещеная?
– Армяне – христиане, – назидательно поясняла Вера Викторовна, геолог в отставке, искавшая в Армении газ, а нашедшая залежи обсидиана и многолетний слезоточивый роман с женатым инженером, который исправно приезжал два раза в год в туманный Петербург выяснять отношения с темпераментной геологиней.
– Но домой-то доставил? – поинтересовалась Маргарита Сергеевна, бывший учитель математики.
– Доставил, черножопый, – как-то мстительно ответила тетя Валя, будто заставила Хачика ехать не к собственному подъезду, а куда-нибудь в район Всеволожска. – И домой сопроводил. А жена его мне бульону принесла. И помидорчики.
– И помидорчики… – эхом отозвалась геологиня Вера Викторовна. – Помидорчики… – Она задумалась. Или предалась воспоминаниям о сильно потеющем армянском инженере.
Маргарита Сергеевна порылась в сумочке и, достав пудреницу, погляделась в зеркало.
– Но жена-то у него русская?
– Похоже.
– Ни на что не похоже. Одна хрень кругом! – внезапно встрепенулась тетя Валя. – Что армян, что туркмен – по мне разницы нет. Мне товарищ Ленин завещал пятнадцать республик-сестер. И я их берегла. Товарищ Сталин мне наказал держаться за руки и не опускать ладоней от лба. И я не отпускала, я держалась. А теперь что, пропадай страна?! Все! Просрали! Уничтожили! А мне каково?! Я верила, я песни пела… – Трагическое контральто тети Вали разлилось по двору. Воробьи вспорхнули с веток, кошка шмыгнула под днище машины, с дерева опали последние листья, пошел снег.
И только моя бабушка, вышедшая во двор осмотреться, осталась равнодушной к этому вдохновенному искреннему монологу. Она все еще делала вид, что плохо понимает по-русски. (К слову сказать, ни с одной из этих пожилых женщин моя бабушка так и не сдружилась. Справившись с тоской по деду, она вдруг решила, что со старичьем ей совсем неинтересно, и завела в друзья молодых соседей, но об этом я еще успею рассказать.)
К концу первого нашего года в Питере на самой окраине Купчино, в свежевыкрашенном ангаре уже вовсю работала фабрика отца. Делал он теперь не только обувь. Но и сумки, ремни, коврики для ванн, автомобильные чехлы и еще много всякой всячины. На этом бы остановиться. Воспеть новое время, минуя перипетии с денежными реформами и лопнувшими трастовыми фондами, с пальбой на питерских улицах и бесконечными похоронами каких-то незнакомых нам с сестрами людей в возрасте от восемнадцати до тридцати шести лет. Но нет, не перешагнешь… Слишком часто кричал отец в телефонную трубку:
– Кто теперь?! Не может быть!
Слишком часто соболезновал черным, как горе, пожилым и серым, как тоска, молодым женщинам и прибивал к их стенам гвозди для траурных фотографий. А потом, вернувшись домой, запирался у себя в кабинете. Садился перед здоровенным, в тяжелой золоченной раме портретом Марлона Брандо в роли дона Корлеоне из знаменитого американского фильма «Крестный отец» и часами смотрел ему в глаза. Самозабвенно глядел, как будто тягался с масляно-красочным Корлеоне в детской забаве – кто кого переглядит, до первого взмаха ресниц. Но нет. Эту игру Корлеоне-Брандо всегда выигрывал, а папины глаза от напряжения начинали слезиться, словно кто-то бросил ему в лицо горсть песка. Он часто-часто и беспомощно моргал, точно стеснялся этих слез. Я наверняка знал, что он плакал. А Дону Брандо было хоть бы хны. И не стыдно вовсе, что заморочил человеку голову – сказал: «Ты герой! Ты можешь им быть. Им может стать всякий, кто захочет, кто превозможет собственные пределы и выйдет из себя, как из темной комнаты». Но папа медлил, а Дон продолжал улыбаться одними морщинками.
Я не особенно вникал в происходящее, не говоря уже о моих сестрах. Им, в отличие от меня, в России понравилось. Особенно решительной и деятельной Свете. Худенькая Марина находилась пока еще под влиянием старшей сестры. И потому собственных страданий еще не заработала.
Ну, значит, война…
Мой папа всегда был сапожником. Даже в те времена, когда он уже не шил обувь, он ее продавал, придумывал, пристрастно контролировал качество и работу тех, кто продолжал свой ручной крестовый поход против высоких технологий, то есть тех, кто, попросту говоря, пахал на Хачика Бовяна. Он очень хотел оставаться сапожником и даже имел на это право. Он доказал – в великой схватке с собственной судьбой обычный человечишка способен вести счет. Но наступила другая эра – великих мешочных походов за моря и границы – в Китай, Турцию, Польшу и другие неведомые еще места. Шить обувь в России оказалось нерентабельно. А тех, кто мог купить себе пару обуви ручной работы за какой-нибудь десяток тысяч долларов, в окружении отца вроде бы не было. Да и сам Хачик Бовян так и не стал брендом – ни на ремесленном поприще, ни на криминальном.