Странствия Франца Штернбальда - Людвиг Тик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваятель заметил:
— Да, несомненно, у вас пылкое воображение; вы, должно быть, думаете, что написанный им же Христос мог бы воскресить его!
— Да разве Рафаэль умер? — воскликнул Штернбальд с тем же воодушевлением. — Разве умрет когда-нибудь Альбрехт Дюрер? Нет, ни один великий художник не покидает нас навсегда; это невозможно, потому что его дух, его искусство продолжают жить среди нас, словно наши друзья. Внуки и правнуки помнят имя великого полководца; но еще грандиознее триумф художника, Рафаэль покоится рядом со своими творениями в большей славе и блеске, нежели победитель в своей железной гробнице, ибо он оставил жить среди нас движения своего благородного сердца, великие мысли, одушевлявшие его, он оставил их в зримых образах, в прелестных звуках, и каждая фигура уже сегодня протягивает руку еще не рожденному потомку, приветствуя его появление на свет; в каждой картине Рафаэль словно бы прижимает к сердцу восхищенного зрителя, и тот чувствует, как с любовью обнимает и согревает его дух художника, он словно бы ощущает его дыхание, слышит голос его привета, и этот час дает ему силы на всю жизнь 9*.
Больц заметил:
— Вам не стать большим художником; по всякому поводу вы горячитесь без нужды, а это будет отвлекать вас от искусства.
— В ваших словах, пожалуй, есть доля истины, — сказал монах 10*. — Я знаю в Италии одного старика, и он как-то рассказал мне историю, которая показалась мне весьма примечательной. Из нее следует, — так, во всяком случае, считает этот человек, — что искусство требует спокойствия душевного.
— Это точно так и есть, — подхватил Рудольф, — и к чему вам понадобилось вспомнить старика, которого никто из нас не знает, чтобы высказать мысль, само собою разумеющуюся 11*?
— Я только потому вспомнил о нем, — сказал монах, — что история его весьма удивительна, и еще потому, что этот юный художник просто поразительно похож на него лицом; оттого-то я всю дорогу и думаю об этом старике.
— А вы не могли бы рассказать нам его историю? — попросил Франц.
Монах только было собрался начать, как вдруг затрубили охотничьи рога, залаяли собаки. Группа всадников обогнала их и исчезла в ближнем лесу. Горное эхо подхватило звуки, и красивый их мелодичный хаос огласил уединенную местность.
Больц остановился и произнес:
— Ради бога, бросьте скучные россказни; порадуйтесь лучше этому концерту, который, на мой взгляд, никого не может оставить равнодушным! Что может быть прекраснее музыки охоты, звука рогов, эхом разносящегося по лесу вместе с лаем собак и криками «Ату! Ату» 12*! Перед отъездом из Италии мне посчастливилось на охоте спасти жизнь прелестнейшей девушки. Вот это, господин художник, была сцена, достойная быть запечатленной на полотне! Зеленый тенистый лес, сумятица охоты, испуганная белокурая девушка, обезумев от страха, пытается взобраться на дерево, грудь ее полуобнажена, длинные волосы распустились, а поза позволяет увидеть ножку, — и мужчина, который приходит ей на помощь… Я в жизни своей не видел более пленительного зрелища, и эта девушка более всего заставила меня пожалеть об отъезде из Италии.
Франц невольно вспомнил о своей незнакомке, а монах заметил:
— Я не нахожу этот сюжет особенно живописным, он, напротив, будничен и незначителен.
— Смотря по тому, как разработает его художник, — возразил Франц. — Думаю, не бывает сюжетов, совершенно не представляющих интереса.
— Зря вы спорите, — вмешался Рудольф. — Вы никогда ни по какому поводу не придете к согласию.
Они взошли на вершину горы и, выбившись из сил, остановились. Открывшийся вид восхитил их 13*, и Франц воскликнул:
— Мне чудится, я еще вижу вдали страсбургский собор!
Все обратили взоры в ту сторону, и каждому показалось, что он точно его различает.
— Этот собор, — сказал Больц, — и вправду делает честь Германии{42}.
— А между тем он совсем не соответствует вашим понятиям об идеальном и возвышенном, — возразил Франц.
— Что мне до моих понятий? — ответил ваятель. — Я мысленно преклоняю колена перед тем, кто задумал и выполнил это могучее сооружение. Воистину то был титанический дух, коли он дерзнул воздвигнуть это дерево с его сучьями, ветвями и листьями, вздымающее свои каменные массы до самых туч, и сотворить это чудо, которое можно назвать символом самой бесконечности.
Штернбальд сказал 14*:
— В былые времена, когда я знал Страсбургский собор только по рисункам, мне нередко приходилось слышать, что о нем рассуждали с презрением, и это сердило меня до чрезвычайности, но теперь я прощаю хулителей. Пусть каждый из них, всякий, кто рассуждает о совершенствах греческой и римской архитектуры, побывает в Страсбурге. Здесь высится этот собор во всем великолепии, он завершен, он существует и не нуждается в защите ни на словах, ни на бумаге; что ему до рисунка с его прямыми линиями и дугами, что ему до всех путаных споров о вкусе и благородной простоте. Возвышенность этого гиганта нельзя выразить сравнением с чем-то также возвышенным; совершенство симметрии, дерзновеннейшая аллегорическая поэзия человеческого духа, эта громадная протяженность вширь и в поднебесную высь без конца, без края; бесконечность и вместе с тем внутренняя упорядоченность; части, лежащие друг против друга, соотнесены с необходимостью, первая проясняет и завершает вторую, так что каждая часть необходима другой, а все они вместе выражают готическое величие и великолепие. Не лес, не дерево{43} — эти могучие каменные громады, бесконечно повторяясь, выражают нечто более возвышенное, нечто несравненно более идеальное. Это сам человеческий дух, его многосторонность, слитая в зримое единство, его смелое титаническое устремление к небесам, его неизмеримая крепость и загадочность; я зрю дух самого Эрвина, он предстает мне в форме видимой, наглядной, живой до содрогания. Страшно представить себе, как человек добывает камень за камнем из скал и бездн и не знает ни отдыха, ни покоя, пока не вознесется этот гигантский фонтан из скалистых громад, фонтан, который будет изливаться века, громоподобно призывая наши бренные тела молитвенно преклониться перед Эрвином и перед самим собой. И вот существо, неприметное, невзрачное, букашка на башнях храма, взбирается, как некогда сам строитель, все выше, выше — пока не закружится нестерпимо голова, вынуждая ее сойти, наконец, на надежную, плоскую землю… — Кто возьмется доказывать варварство той эпохи, кто — оплакивать Эрвина?! — воистину этот жалкий грешник словно Петр отвергается славы образа и подобия божия.
Тут ваятель подал живописцу руку и сказал:
— Такие речи мне приятно слышать 15*. Однако же настала пора нам разлучиться, — продолжал он, — здесь расходятся наши пути. Вы, молодой мой друг, направляетесь в Италию, которая сейчас, быть может, переживает самую блестящую свою эпоху. Там живут великие и достойные люди, многих вы увидите воочию и, что мне в вас очень нравится, сумеете оценить. Большинство из них трудится в тишине 16*. Возможно, рано или поздно, придет время, когда люди будут носиться с искусством, когда о нем будут много говорить и писать, когда будут обучать ему в школах и пожелают внести в него должный порядок и систему, — тут-то, должно быть, и придет конец искусству. Сейчас каждый делает, что в его силах, стремясь все сделать как лучше; но боюсь, вскоре появятся лжепророки, проповедующие притворное поклонение. Сейчас действительно ценят искусство и художников; тогда же, быть может, родится поддельный энтузиазм, унизительный для истинного благородства. Прощайте же!
Они разошлись, и Франц все думал над последними словами, которых так и не понял.
Глава третья
Продолжая путь, Рудольф и Франц говорили о новых знакомцах, с которыми только что расстались. Франц сказал:
— Сам не пойму, в чем тут причина, но с первого взгляда мне ужасно неприятен был этот ваятель, и чем больше он говорил, тем больше росла моя неприязнь. Даже дружелюбные слова, сказанные на прощанье, покоробили меня в глубине души.
— А в монахе, — отозвался Рудольф, — было, наоборот, что-то очень привлекательное, и я сразу почувствовал к нему доверие; он показался мне мягким, обходительным человеком, который ко всем относится доброжелательно 17*.
— Жаль, — продолжал Штернбальд, — что монах не рассказал нам историю того старика, о котором он упомянул 18*. Может статься, что многое в ней было бы весьма поучительно для меня.
— Слишком уж у тебя чувствительная душа, милый друг, — возразил Рудольф. — Все-то на свете на тебя воздействует и все влияет.
Перед ними была тропинка, ведущая в густой прохладный лес, и, не долго думая, они пошли по ней. Живительный ветерок шелестел в ветвях, и восхитительное разноголосье птиц оглашало воздух. В чаще кипела жизнь: пестрые пернатые певцы сновали туда-сюда; солнце редкими пятнами пробивалось сквозь густую зелень.