Романтики - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночи были тягучие, ветреные, о стекла шумела сухая листва. Когда рана поджила, я стал ходить за город в кладбищенскую рощу. Я проходил мимо гостиного двора, голубых и желтых домишек с колоннами, через базар, где мужики продавали с телег яблоки-цыганки. В роще небо было позолочено листвой. Нежаркое солнце низко сияло над яблочными садами.
Со мной в палате лежали два прапорщика из сибирских приказчиков, такие же бездомные, как и я. Весь день они молча играли в шахматы и осыпали пеплом толстых самодельных папирос подушки и одеяла.
Я начал писать и со злобой бросил. Кому это нужно? Изорванные листы бумаги долго валялись среди листьев и сора под немытым окном.
Однажды мы втроем пошли на маскарад в общественное собрание. В зеленых трактирных сенях было кучами свалено платье. Наверху рявкал медью пожарный оркестр. Помню ситцевые платья девиц, их ситцевые круглые глазки, мамаш в черном стеклярусе, запах пота, гаснущие лампы и лихую «камаринскую», от которой ходуном ходили полы.
Я ушел. Болела голова. Я бродил по темным улицам и не находил себе места от тоски, потом прошел в рощу и просидел до утра на сырой деревянной скамейке. Я думал о чем-то умершем во мне, что, я знал, никогда не вернется. В полях лежала проклятая волчья тишина.
Утром, когда я вернулся в лазарет, на столе около лужицы от пролитого чая лежала телеграмма.
«Максимову», – прочел я на ней, вскрыл ее и, плохо понимая, прочел размашистые писарские строчки:
«Наташа скончалась сыпного Несвиже около Минска. Есть письмо ваше имя. Семенов».
Ночью у меня был жар, и снова, как тогда в халупе, я шел с Наташей к белой громаде парохода, ветер дул нам в лицо, и синие птицы кувыркались над красными черепичными крышами.
– Умерла, – громко сказал я и добавил шепотом: – Приидите, последнее целование дадим. Теперь во всем мире осталось нас двое – Хатидже и я. Жизнь задушит нас.
– Задушит, – тихо повторял я, вздрагивая.
Дождь скучно стучал по черным стеклам.
Утром я выписался и уехал в Москву.
Венок из клена
С Курского вокзала я проехал к Арбатским воротам и оттуда пошел на Ордынку к Семенову.
«Милая Москва, – думал я, глядя на яркие купола Спасителя, на Гоголя в золоте Пречистенского бульвара. – Милая, грустная Москва».
На влажном песке бульвара были оттиснуты узкие женские следы.
Я долго стоял около двери Семенова, потом позвонил. Открыла мне старуха нянька, охнула и заплакала. Ее седая голова задрожала. Стараясь не глядеть по сторонам, я прошел в кабинет. Семенова не было дома. На столе лежал конверт на мое имя. Я взял его, засунул за обшлаг шинели и вышел. Тяжело хлопнула дверь.
Цепляя шпорами за ступеньки, с мутной головой я спустился и пошел в сторону Сухаревки. Было холодно, солнечно, женщины уже кутались в легкие меха. Бульвары роняли последние листья.
Я добрел до Виндавского вокзала, сел в пустой дачный поезд и сошел в Павшине. Дали синели, замерзшие лужи хрустели под ногами, как стекло. По полям, ломая сухие стебли, я прошел в Архангельское.
Я долго бродил по заросшим аллеям парка, останавливался, гладил рукой красные стволы сосен, глядел сквозь ветви на яркую синеву неба. Солнце горело на желтых колоннах юсуповского дворца.
Дворцовый пруд тонко розовел на закате, был затянут коркой хрупкого льда. Я потрогал лед ногой, вынул шашку и острым блестящим клинком написал на льду «Наташа». Красные листья клена, медленно кружась, падали на пруд, ложились венком вокруг милого имени.
Что было потом, я плохо помню. Ясно помню только утро за Минском. Скупой рассвет синел на первом снегу, дремали на пригорке сосновые перелески. Поезд долго стоял на разъезде. Я вышел из холодного вагона, спрыгнул на снег, и за мной остались черные большие следы. Впереди горнист заиграл на трубе. Раздув перья, сидели на телеграфных проводах воробьи. За лесом я опять услышал глухой и далекий удар орудийного выстрела.
В этот миг я понял свое одиночество, недосказанную боль, накопленную в душе, всю тяготу этих серых шершавых дней, насильно втиснутых в жизнь.
«Это конец, – подумал я, ежась от холода. – Я распят на кресте этих проклятых военных будней, этих длинных антрактов перед глухим сумасшествием».
«Бежать! – подумал я с облегчением. – Увидеть тот грязный еврейский дом, где она умерла, и бежать».
«Моя любовь, – пишет она в письме, – такая большая, что я не в силах носить ее в себе. Я вся полна нетронутой нежностью. Пойми. Ведь ты можешь это понять».
Бежать туда, к Хатидже. Я сожму ее руки, я буду просить, чтобы она научила меня ничего не помнить. Свежие дожди и море смоют горечь этих дней. Ветры освежат воспаленную голову.
Поезд сильно дернуло. Пронзительно в ужасе и плаче запела труба. В гнилом тумане, в испарениях лошадиной мочи ползли по полям обшарпанные обозы.
Спустя неделю
Спустя неделю Хатидже приехала в маленький тульский городок, где лежал в лазарете Максимов. Максимова она не застала.
Она расспросила врача и двух застенчивых прапорщиков-сибиряков и, печальная, похудевшая, едва сдерживая слезы, побродила по кривым улицам, по грязи, засыпанной лимонными листьями, и пришла под вечер на вокзал к московскому поезду.
Поезд сильно запаздывал. Хатидже, дожидаясь, медленно пошла вдоль полотна к семафору. Ветер густо наваливал первый снег, было темно и дико. На Слободке лаяли охрипшие псы. Она вдруг вспомнила смерть Винклера – мертвая тоска сжала ей сердце и вернула силы.
«Максимов не умрет, он не смеет умирать – жизнь только начинается», – подумала она и повернула к вокзалу.
Была ночь, вечер хлестал мокрым снегом, и городок мигал в кромешную тьму старческими слезящимися огнями.
Таганрог – Москва – Одесса
1916—1923
ПРИЛОЖЕНИЕ
Записка зав. Отделом науки, школ и культуры ЦК КПСС по РСФСР Н. Казьмина в ЦК КПСС о нецелесообразности публикации статьи К. Паустовского «Кому передавать оружие?»
Представляю рукопись статьи К. Паустовского «Кому передавать оружие?», переданную писателем из Ялты 8 мая с. г. в редакцию газеты «Литература и жизнь» для опубликования в газете среди материалов к III Всесоюзному съезду писателей СССР.
Отдел науки, школ и культуры ЦК КПСС по РСФСР считает, что статью К. Паустовского «Кому передавать оружие?» публиковать не следует.
Зав. Отделом науки, школ
и культуры ЦК КПСС по РСФСР
Н. Казьмин
К. Паустовский. КОМУ ПЕРЕДАВАТЬ ОРУЖИЕ?
Передано по телефону в 19 час 8'/V -1959 г. в редакцию газеты «Литература и жизнь» из Ялты
Скоро наступит время, когда старшее поколение писателей передаст свое оружие молодым. Поэтому все чаще вспоминаются пушкинские слова: Чей глас умолк на дружной[5] перекличке? Кто не пришел? Кого меж нами[6] нет?
В сознании необходимости передать свое оружие молодым нет и не может быть ни горечи, ни сожалений. Это так же естественно, как весенний рост травы.
Пожалуй, придется с первых слов этой статьи оговориться, чтобы быть правильно понятым.Частая и скучная необходимость оговариваться в нашей писательской работе вызвана тем, что некоторая часть писателей и критиков относится к литературе с недоверием, как к занятию каверзному, тревожащему ум и пытающемуся нарушить однообразие мысли.
Пишу я об этом потому, что предвижу возражения даже против заголовка этой статьи.
Обязательно найдется какой-нибудь литературный законник или обыкновенный притворщик, который начнет назидательно разглагольствовать о том, что писатель не должен сдавать свое оружие никому и держать в пальцах перо до последнего вздоха. Ни нам, ни читателям эти поучения не нужны. Мы все это великолепно знаем и в силу своего призвания выполняем свой долг.
Тревога старшего поколения писателей за судьбу литературы естественна и элементарно понятна. Эта тревога должна вызвать пристальное внимание старых писателей к новому, молодому писательскому поколению, идущему на смену. Но, как это ни странно, этого внимания к молодым очень мало и большинство наших писателей не оставляет учеников. Я говорю о писателях подлинных, признанных, стоящих в первых рядах созидателей советской литературы.
Тревога старшего поколения писателей за будущее литературы законна еще и потому, что у этого поколения мало надежд на себя. Все надежды могут быть отнесены почти целиком к молодым.
Старшее поколение писателей прожило жизнь, которой хватило бы на десять поколений наших предков. Старшее поколение – об этом надо сказать честно и прямо – тратило гораздо больше драгоценных и необратимых сил не на создание великолепной, значительной и новаторской литературы (как это и должно быть), а на ненужную борьбу со всем тем, что покалечило литературу на корню, – с мелочной опекой над творческой мыслью, с заведомой ложностью и несправедливостью многих оценок, с упорством и тяжелым, стремлением отобрать у писателя силы, время на окололитературные и подчас незначительные дела.