Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто ничего не ответил ему.
Золотой дождь листьев все сыпался на тихую землю. В прозрачном воздухе неслись, серебрясь, белые нити паутины. Высоко в небе летела на юг, переговариваясь, станица гусей… Евгений Иванович молча и почти бессознательно сводил в одно все свои впечатления от сегодняшнего утра: и молчаливая могилка среди корней старых дубов и лип, и эти надписи на решетке, и свои старые думы о великом друиде, и нежный полет золотых корабликов в золотом океане, и боль-тоску этой седой женщины в черном, не видящей ничего, кроме своих ран. И проплыла в душе нежная, как паутинка, мысль: человечество, как милая розовая Кити, вечно превращается в несчастную старуху, весна всегда заканчивается гибелью золотых корабликов… Он вынул свою аккуратную записную книжку, в которую он вносил свои сырые мысли перед записью их в секретную тетрадь, и, остановившись на опушке золотой засеки, записал: «Может быть, и правда, что человеку остается только одно: или отчаяние, или религия. Не одно ли это и то же, по существу?» И сбоку он поставил большой знак вопроса, что у него значило: еще не готово — проверить и продумать еще.
Золотые кораблики плыли, колыхались и кружились над солнечной дорогой и над всей этой золотой, тихой, засыпающей землей…
XVII
ГЕРМАН МОЛЬДЕНКЕ, НАРОДНЫЙ ИЗБРАННИК
Когда они вернулись в свой тихий Окшинск, всюду по углам улиц ярко, как пятна крови, краснели афиши, которые возвещали своим цветом близость желанной революции, а своим текстом, что в ближайшее воскресение в зале народного дома состоится публичная лекция члена Государственной Думы Германа Германовича Мольденке на тему «О задачах момента». Администрация грозно хмурилась на это нелепое беспокойство, интеллигенция была в несколько приподнятом настроении, но девяносто пять процентов окшинского населения не только губернии, но и самого города не только отнеслось к делу совершенно равнодушно, но даже, мало того, и не заметили его совершенно: все это — лекции, члены Государственной Думы и задачи момента — было за пределами их горизонтов и их интересов.
К назначенному часу в народном доме стала собираться публика. Народный дом этот помещался на большой, нелепой и убогой базарной площади, посреди которой ютились серые тесовые жалкие лари, с которых среди грязи, пыли и гомона толпы продавалась говядина, ситцы, снулая рыба, баранки, рукавицы, дешевые конфеты, жития святых, похождения разбойников и анекдоты шута Балакирева{94}, и тесемки, и бусы, и крестики, и халва, и моченые яблоки, и всякие овощи, и лопаты. И всегда на площади этой валялись вялые капустные листья и конский навоз, и зевал городовой, и обязательно кружилась пестрая собачья свадьба, и с утра галдели торговки, а вечером буянили пьяные мужики. Народный дом был тяжелое, неприветное, неопрятное здание, на которое было скучно смотреть. И то, что происходило внутри его, было так же нелепо, как и его внешность. В нем помещалась, во-первых, чайная, в которой чай подавался несколько дешевле, но столь же грязно, как и в соседних трактирах. Чайная эта была устроена для того, чтобы хотя тут народ не пьянствовал, и действительно, посетители, купив в недалекой казенке{95} диковинку или полдиковинки, выпивали ее под окнами чайной, а затем, уже зарядившись, шли в чайную закусить. Чрез сумрачный и заплеванный коридор помещалась библиотека, сумрачная комната с еловыми, наполовину пустыми шкапами, в которых за мутными, засиженными мухами стеклами валялась разная дешевая книжная рухлядь, трухлявая, засаленная, противная, и худосочная девица в стриженых волосах и в очках с ненавистью швыряла все это своим немногочисленным читателям и всячески грубила им. В верхнем этаже была большая, унылая, всегда почему-то дурно воняющая зала, где на самом видном месте красовались в золотых рамах портреты голубоглазого царя в ярко-красном мундире с золотыми шнурочками и худенькой царицы с великопостным лицом, но в кокошнике, как кормилица. Тут стояло очень много венских стульев, а впереди, у стены — кафедра. Иногда местными любителями давались тут спектакли, от одного воспоминания которых у зрителей потом мутило на душе недели и месяцы и жизнь была не мила, как при зубной боли, иногда показывались картинки синематографа, а то читались лекции о вреде пьянства, о трехсотлетии дома Романовых, о кооперации, а иногда делались и доклады вроде предстоящего доклада Германа Германовича. И вот, когда совсем свечерело, в неуютной и дурно пахнущей зале собрались все, кто собраться был должен, — по своим симпатиям или по своему положению. Конечно, почти в полном составе была редакция «Окшинского голоса». Петр Николаевич брезгливо принюхивался, подозрительно оглядывался и, улучив удобную минуту, где-нибудь в уголке прыскал себе на руки из своего пульверизатора. Студент Миша угрюмо осуждал себя и всех за это праздное препровождение времени: нужна не болтовня о революции, а немедленная революция. Князь Алексей Сергеевич с удовлетворением видел, что публика собирается дружно, то есть что сплочение общественных сил идет успешно; лектор был левее его, но он, правнук Рюрика и внук декабриста, так ненавидел гнилую царскую власть, душившую огромную страну, что он приветствовал всякий удар по ней, откуда бы он ни исходил. Его дочки Саша и Маша, чистые и простенькие, относились к делу с большой серьезностью. Нина Георгиевна уверенно красовалась в первом ряду, чувствуя себя отчасти героиней: выступал ведь ее супруг. Евдоким Яковлевич упорно сторонился ее и был хмур. Пришел даже добродушный Иван Николаевич Гвоздев: от общественной жизни отставать нельзя, сказал он своей Марье Ивановне. Но он был рассеян и недоволен: история с Ваней, ушедшим в коммуну, очень придавила старика. И было много чиновников, и были молодые купчики и учителя, и волновались и тараторили барыни, и старались быть значительными гимназисты, и два офицера местного полка щеголяли либерализмом — все было так, как всегда, и это казалось Евгению Ивановичу ужасным более всего.
— А, милый Митрич! — ласково воскликнул он, приветствуя Митрича, который каким-то чудом вырвался из плена у своей детворы. — Давно вас не видал… Что поделываете?
— Да вот, на Кавказ собираемся… — отвечал Митрич, здороваясь с ним. — Получили от Вани письмо: малый в полном восторге от гор, моря и будущей коммуны. И зовет нас… Конечно, в коммуну мы не пойдем, но мы подсчитали, что жизнь выходит там много дешевле. Можно очень выгодно нанять усадьбу с огородом и даже с запашкой. Очень мне хотелось бы приучить ребят хозяйничать с малых лет, исправить грех отцов, которые проговорили всю жизнь. А дети после коклюша к тому же все кашляют — пусть на солнышке погреются… Решили ехать…
— А что, правда, что Ваня и девицу какую-то с собой подхватил? — спросила, смеясь, Нина Георгиевна. — Соню Чепелевецкую? Да?
— Нет. Соня сама по себе… Его подруга, кажется, портниха какая-то… — отвечал Митрич серьезно. — Я не знаю ее… Ну, надо, однако, садиться — Герман Германович уже пришел…
Митрич скромно уселся в задних рядах. Он, конечно, ни в малейшей степени не сочувствовал предмету собрания, не веря ни на грош в пользу этой политической болтовни, он знал, что прений по докладу не будет, но он также знал что и перед сообщением и в перерывах всегда можно собрать вокруг себя знакомых и поговорить с ними о едином налоге, можно хоть немножко открыть глаза людям на истинный корень зла, указать пути исцеления общества.
Где-то за стеной глухо продребезжал звонок. Зал загудел, и почти тотчас же — этой своей европейской аккуратностью Герман Германович чрезвычайно гордился — свежевыбритый и причесанный, необыкновенно чистый и корректный, он вышел к кафедре. Затрещали было аплодисменты, но по залу тотчас же пронеслось строгое ш-ш-ш… которым истинные знатоки положения осадили ретивых, показывая им, что даже сочувствующие аплодисменты неуместны по адресу народного избранника, что даже они как бы умаляют и оскорбляют августейшее значение его великой роли в жизни. Герман Германович слегка наклонил свою удивительно примасленную голову, уверенно и неторопливо осмотрел ряды призатихших слушателей и, снисходительно опершись на широко расставленные руки о край стола, значительно сказал:
— Милостивые государыни и милостивые государи…
Было совершенно непонятно, почему этот примасленный человек с явно к тому же нерусским именем — о нем никто путем не знал, кто он, собственно: еврей ли выкрест, латыш, эстонец… — стал вдруг представителем интересов этого истинно русского, кондового, старинного края, всех этих древлих русских городков и сотен сереньких деревень, разбросанных средь болот и лесов окшинской земли. Формально, наружно все было в полном и безукоризненном порядке: шла партийная агитация, статьи в газетах были, были выборы, были закулисные шептания и какой-то странный торг, и вот вдруг в результате всего этого в одно прекрасное утро старая окшинская земля не без чувства некоторого недоумения узнала, что отныне ее представителем в Государственной Думе будет присяжный поверенный Герман Германович Мольденке, которого девяносто девять процентов этого населения и в глаза никогда не видело и который совершенно не знал и не понимал живописного, колоритного языка этого лесного края. Но он очень уверенно принял от жизни и окшинцев это свое новое положение и стал народным избранником, одним из лучших людей Русской Земли.