Уже и больные замуж повыходили - Лидия Сычева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поддакивала ей и смотрела за окно — дождь все шел, редкий, небо напоминало стиральную доску — такой смутной волной легли по своду облака; бурты кустов даже в темноте давали мягкий, зеленый отсвет темного своего стояния, а потом — ночь стала совсем светлой… Бабка, согнувшись, положила голову на столик, на свернутое в несколько раз домашнее полотенце. Она была похожа на холмик — такая маленькая и старая в этой огромной ночи. Только голос у нее был четкий, ворчливый; а ехала она к сестре — до Горшечников. Но когда она говорила, от нее веяло запахом глубокого погреба, старости. Бабка ругала парней и девок, что шляются, шлындрают по ночам, ухитряясь цеплять ее за поджатые ноги.
— Туды-сюды, туды-сюды, сатаны! Сиди ты на своем месте, куда тебе несет! Днем и ходи. Один, пьяный, споткнулся, потом извинялся час. А я говорю: иди ты, пьянчуга! А ты, девонька, дреми, дреми. И я, может, как забудусь.
Я делала вид, что сплю, но потом все смотрела за окно, а поезд все мчал и мчал. Этой ночью я сидела с бабкой, потому что у меня не было своего места. Билетов не купить, а поезд был взят кавказской мафией — и начальник, и большинство проводников были, кажется, чеченцы. Я вспомнила, как ходила за надменным маленьким кавказцем по перрону, как он шагал намеренно прямо и гордо, штиблеты его блестели. Мне было наплевать и на его штиблеты, и на него самого, мне нужно было ехать, и я едва сдерживалась — было смешно смотреть, как он строит из себя величину, и было горько от того, что все здесь схвачено, решено и занято. В конце концов, он взял меня без места, вальяжно сунув в форменный карман десятидолларовую бумажку, и теперь я была благодарна бабке за ее бессонницу, за то, что мне есть где присесть.
А ночь была обнаженно светла, светла до боли, до серебряной кинжальной боли. Я смотрела за окно и думала о том, что мы не знаем нашей земли, и лишь немногие из моего поколения догадываются, прозревают ее. А те, кто придут за нами, потеряют эту землю тихо, даже и не заметив. Мы не исходили ее босиком, не проскакали ее пределы на лошади, а вот, промчались на поезде, из которого невозможно выйти. Мы не знаем ее земляной мягкости, ее трав по названиям, ее деревьев по листьям, ее просторов, политых кровью. Мы не знаем звезд, которые светят над нашей землей, нам остается только смутная тоска по тайне, которая угадывается в книгах наших предшественников. Мы знаем много того, что совсем не имеет отношения к этой ночи, к дождю, к грустной тоске одиночества, которое сейчас ест мое сердце, мы знаем рекламу, телевизор, не успевающую вызреть горечь потерь, и еще мы знаем общее доживание в поисках тупого удовольствия. Я вдруг поняла, что мы никогда уже не долетим до других планет; что все мы участвуем в каком-то гигантском эксперименте по глупости и что выйти из него нет никакой возможности — это было бы так же безумно, как если бы я сейчас сошла с поезда. — Вот так-то оно, жизнь проходит, — сказала четким голосом бабка, очнувшись от дремы. Поезд притулился у станции — бетон и железо, — и по белому своду ночи — дождевые капли, и по стеклу — капли, и железнодорожник в дождевике с капюшоном, и по блеску его плаща — капли…
— Ты иди, иди, — внушала мне бабка, — там кто-то вышел, места есть. Иди, а я тут разложу, хоть ноги вытяну. Может, цеплять не будут.
Я нехотя ушла от бабки — мне было страшно оставаться одной. Я нашла место, боковое, у туалета, но зато стекло было такое чистое, что сливалось с ночью. Поезд тронулся, я думала с ужасом: зачем мы придумали этот поезд или даже космический корабль — они никуда нас не привезут — ведь конечного пункта нет. По земле нужно обязательно пройти самому — от начала до конца, — иначе ты ничего в ней не поймешь… Я ерзала на комковатом матрасе, чайная ложечка дребезжала, ударяясь о стенки стакана в подстаканнике, поезд шел. И я пожалела, что теперь мне выйти невозможно, а в детстве, глупая, я все смотрела на дорогу, мечтая отправиться в путь. А ничего на свете, кроме обмана, нет…
— Ничего нет, — сказала я вслух, но голос мой, в отличие от бабкиного, был слаб, тих и глух. Мой голос был покорней ковылей, которые я увижу днем, нежнее гроздьев цветущей акации, жальче ветра, уставшего летать и бродить по свету.
— Ничего нет, — повторила я чуть громче и заплакала, не поверив сама себе. А в светлое мое окно зашла луна, большая, спелая, от нее-то и шел серебряный свет, от нее-то и было грустно, от нее так светла и безнадежна была эта ночь, которая уже никогда не повторится.
Тополь серебристый
Если не было зимой крепкого мороза, свежести, снега, пушистого инея, снегопада на сутки, вьюжных вечеров, перламутрового льда и яркого, звездно-далекого неба, то, считай, что это время года не удалось. А осенью я люблю много чего: и теплые-теплые дни в сентябре, и утреннюю мелкую росу, и расписной грушевый лист, и кленовые бульвары в огне, и долгие глухие дождливые времена, когда в середине дня кажется, будто это «хмурое утро», но потом все обязательно прояснится, закончится и утишится…
Но летом — все другое. Лето никогда не надоедает, даже в самые жаркие дни. Летом кажется, что так хорошо будет всегда — в легком платье, в неге, в тепле и в радости.
Утром — яркое солнце, и белый туман у земли клубится, и праздничный тополь серебристый.
А ночью, когда много серебряных звезд на небе, тополь возле родного дома тоже темно-серебрист, загадочен, он похож на огромный букет, и кажется, будто звезды на небе — первые облетевшие листья… Небо далеко, тополь — рядом, и так же непознаваема жизнь, и невозможно оторвать глаз и проститься с этим навсегда. Есть особый, вселенский уют серебряной теплой ночью, когда ты один на земле, ты и звездное небо, ты и тишина, и когда ты понимаешь, что твоя жизнь принадлежит только тебе. Наверное, это ночное заблуждение. Утро — солнечное, и солнце всегда «вьет гнездо» в кроне моего тополя. «Золото в серебре». Тополь наш растет на востоке.
И первые опавшие листья хрустят под ногой, а утром, отсыревшие, они мягки и податливы.
И вдруг наступает равновесие души. Я читала книги про путешественников, как в одиночку они переплывали океаны, скитались в джунглях, покоряли вершины. Я, наверное, хотела уйти от себя с этими целеустремленными мужчинами, которые знали настоящие дороги. Я тоже смутно чувствовала свою цель — в дымке, в тумане, но с чего начать, как сделать первый шаг? Да и стоит ли? Я была и есть — я уверена — очень обыкновенной, обычной — только немного странной, слишком чувствительной и ранимой.
Здесь, у тополя, я фотографировала своим старым ФЭДом сестру. Вышло, будто она стоит у березовых стволов — кора тополя зеленовато-светлая, и на черно-белой фотографии получилась да, береза. Сестры больше нет. Несчастной моей сестры, которая металась в наркотическом забытьи, комкая подушку-«думочку» — она умирала от рака, ей кололи опий. Об одном жалею, твердила она, перед тем, как совсем слечь, потерять разум, что мы вырастили своих детей безбожниками. Что с ними будет? И что будет с нами?
Но тогда, во времена увлечения фотографией, я была слишком молода, чтобы терзаться такими вопросами. В летние дни я выбиралась на речку: к прохладе воды, мягкому песку. Здесь я встретилась с курчавым парнем — он гонял на мопеде как школьник. Влюбленный, он приезжал к тополю. Ему казалось, что я тоже влюблена, но сердце мое было стыло и пусто. А он, молодец, добивался моей взаимности и хвастался: смотри, у меня все руки сбиты (он показывал крупные мозолистые ладони), я дом строю, двухэтажный, давай жить…
Парень мне нравился. Ничего у нас с ним не было — даже поцелуев, только несколько разговоров у реки и один раз — у тополя. Вечером. Он узнал, вызнал, где я живу, хотя я ему даже имя свое не сказала. «Не приходите ко мне больше. Ничего не выйдет», — твердила я. «Но почему, почему?» — удивлялся он. Это было долго и мучительно рассказывать: почему. И стыдно. Я погубила свою жизнь, а теперь терпела. Но ведь никто не виноват, только я! И я делала вид, что все нормально. Чтобы меня не жалели хотя бы в глаза. Потому что жалеть нужно тех, у кого случайность или стечение обстоятельств. А я сама, сама виновата!
И он больше не приезжал. Я даже, кстати, не помню, как его звали. Сергей? А может быть, Слава? «Ты знаешь, — говорил он мне, — я в прошлой жизни, наверное, жил в Персии. Или в Финикии, Сирии. Я очень люблю финики».
Из-за этого Сережи, или Славы, я тоже полюбила финики — в память о нем. О хорошем парне на мопеде. Его даже не остановило то, что он был меня младше — на год или два. «Это ничего», — объяснял он мне. Вот так, имя я ему не сказала, а возраст — пожалуйста. Он был загорелый, плотный, с шапкой темных кудрей. А я была золотистая — от летнего щедрого солнца, тонкая — от переживаний, и вьющиеся волосы гладили меня по плечам. «Забудь меня, — говорила я ему. — Мы взрослые люди».
Но я и сейчас все еще чувствую себя иногда ребенком, маминой дочкой, а мамы — нет. А тогда она мне сказала резко: «Что за парень? Что люди подумают?» И еще что-то. Ну он всего-то и приехал один раз — к тополю. Ничего, наверное, люди и не успели подумать…