Педагогические поэмы. «Флаги на башнях», «Марш 30 года», «ФД-1» - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ноги!
– Богатов, ноги!
– Беленький, не забывай!
К пацанам, принявшим холодный душ, она относится с нескрываемым осуждением:
– Все равно не пущу.
– Да я вытер ноги, Люба!
– Все равно с тебя течет.
– Так что же мне, высыхать?
– Высыхай.
– Так это долго.
Но Люба не отвечает и сердито поглядывает в сторону. Пацан кричит кому-то в окно на втором этаже, тому, кого не видно и, может быть, даже в комнате нет, кричит долго,
– Колька! Колька! Колька!
Наконец кто-то выглядывает:
– Чего тебе?
– Полотенце брось.
Через минуту натертый докрасна пацан улыбается подобревшей Любе и пробегает в вестибюль.
В пять часов Володя проиграл «сбор бригадиров», посмотрел на дождик и ушел в здание.
К парадному входу прибрел совершенно промокший, без шапки, в истоптанных ботинках, похудевший и побледневший Ваня Гальченко. Он остановился против входа и осторожно посмотрел на великолепную Любу.
– Ты откуда, мальчик?
– Я. Я пришел сюда…
– Вижу, что ты пришел, а не приехал. А кого тебе нужно?
– Мне очень нужно. Меня примут в колонию?
– Скорый ты какой. У тебя есть ордер?
– Какой ордер?
– Бумажка какая-нибудь есть?
– Бумажки нету.
– А как же? По чему тебя принимать?
– Очень нужно!
Ваня развел руками и пристально посмотрел на Любу. Люба улыбнулась.
– Чего ты на дожде мокнешь? Стань сюда… Только тебя не примут.
Ваня очень грустный вошел в вестибюль. Стал на мешках, засмотрелся на дождь. По щекам его пробежало несколько слезинок. Глянул на Любу, быстро рукавом вытер слезы.
В этот самый момент Игорь Чернявин стоял на середине в комнате совета бригадиров и «отдувался». Народу в комнате было много. На бесконечном диване сидели не только бригадиры, сидели еще и другие колонисты, всего человек сорок. Из восьмой бригады, кроме Нестеренко, были здесь Зорин, Гонтарь, Остапчин. Рядом с Зориным сидел большеглазый, черноволосый Марк Грингауз, секретарь комсомольской ячейки, и печально улыбался, может быть, думал о чем-то своем, а может быть, об Игоре Чернявине – разобрать было трудно. За столом ССК сидели Виктор Торский и Алексей Степанович. В дверях стояли пацаны и впереди всех Володя Бегунок. Все внимательно слушали Игоря, а Игорь говорил:
– Разве я не хочу работать? Я в сборочном цехе не хочу работать. Это, понимаете, мне не подходит. Чистить проножки, какой же смысл?
Он замолчал, внимательно провел взглядом по лицам сидящих. На лицах выражалось нетерпение и досада, это Игорю понравилось. Он улыбнулся и посмотрел на заведующего. Лицо Захарова ничего не выражало. Над большой пепельницей он осторожно и пристально маленьким ножиком чинил карандаш.
– Дай слово, – сказал Гонтарь.
Виктор кивнул. Гонтарь встал, вытянул вперед правую руку:
– Черт его знает! Сколько их таких еще будет? Я живу в колонии пятый год, а их, таких барчуков, стояло в этой самой комнате человек, наверное, тридцать.
– Больше, – поправил кто-то.
– И каждый торочит одно и то же. Аж надоело. Он не собирается быть сборщиком. А что он умеет делать, спросите? Жрать и спать, больше ничего. Придет сюда, его, конечно, вымоют, а он станет на середину и сейчас же: я не буду сборщиком. А кем он будет? Угадайте, чем он будет. Дармоедом будет, так и видно. Я понимаю, один такой пришел, другой, третий. А то сколько! А мы уговариваем и уговариваем. А я предлагаю: содрать с него одежду, выдать его барахло, иди! Одного выставим, все будут знать.
Зырянский крикнул:
– Правильно!
Виктор остановил[172]:
– Не перебивай. Возьмешь потом слово.
– Да никакого слова я не хочу. Стоит он того, чтобы еще слово брать? Он не хочет быть столяром, а мы все столяры? Почему мы должны его кормить, почему? Выставить, показать дорогу.
– Его нельзя выставить, пропадет, – спокойно сказал Нестеренко.
– И хорошо. И пускай пропадает.
В совете загудели сочувственно. Высокий, полудетский голос выделился:
– Прекратить разговоры и голосовать.
Игорь навел четкое ухо, надеялся услышать что-либо более к себе расположенное. Захаров все чинил свой карандаш. В голове Игоря промелькнуло: «А, пожалуй, выгонят». И стало вдруг непривычно тревожно.
На парадном входе Люба спросила грустного Ваню Гальченко:
– Ты где живешь?
– Я нигде не живу.
– Как это «нигде»? Вообще ты живешь или умер?
– Вообще? Вообще живу, а так нет.
– А ночуешь где?
– Вообще, да?
– Что у тебя за глупый разговор? Где ты сегодня спал?
– Ах, сегодня? Там… в одном доме… в сарае спал. А почему меня не примут?
– У нас мест нет, а мы тебя не знаем.
Ваня снова загрустил, и снова ему захотелось плакать.
29
Все, что хотите…
В совете бригадиров речь говорил Марк Грингауз. Он стоял не у своего места на диване, а подошел к письменному столику, опирался на него рукой. Захаров уже очинил карандаш и на листке бумаги что-то тщательно вырисовывал. Марк говорил медленно, тихо, каждое слово у него имело значение:
– Сколько раз уже здесь говорилось, и Алексей Степанович тоже подчеркивал, – как это так выгнать? Куда выгнать? На улицу? Разве мы имеем право? Мы не имеем такого права!
Марк большими черными глазами с мягкой грустью посмотрел на Зырянского. Зырянский ответил ему задорным взглядом, понимающим всю меру доброты оратора и отрицающим ее.
– Да, Алеша, не имеем права. Есть советский закон, а закону мы обязаны подчиняться. А закон говорит: выгонять на улицу нельзя. А вы, товарищи бригадиры, всегда кричите: выгнать!
– Выгонять нельзя, – Грингауз нажал голосом и головой, – а, конечно, мы не можем терпеть, потому что у нас социалистический сектор, а в социалистическом секторе все должны работать. Игорь говорит: буду работать в другом месте. Тоже допустить не можем: в социалистическом секторе должна быть дисциплина. Обойди у нас всю колонию, хоть одного найдешь, который сказал бы, хочу быть сборщиком? Все учатся, все понимают: дорог у нас много и дороги прекрасные. Тот хочет быть летчиком, тот геологом, тот военным, а сборщиком никто не собирается, и даже такой квалификации вообще нет. Никаких капризов колония допустить не может, а только и выгонять нельзя.
– В банку со спиртом… посадить!
Марк оглянулся на голос. Смотрел на него, покраснев до самого вихревого своего чубчика, Петька Кравчук. Покраснел, а все-таки смотрел в глаза, очень был недоволен речью Грингауза.
Витя Торский прикрикнул на Петьку:
– Ты чего перебиваешь? Залез сюда, так сиди тихо.
Марк, продолжая смотреть все-таки на Петьку, пояснил:
– Выгонять нельзя, но и оставлять его я не предлагаю. Если он не хочет подчиниться социалистической дисциплине, нужно его отправить.
Нестеренко добродушно смотрел мимо Марка:
– В какой же сектор ты его отправишь, Марк?
Громко засмеялись и бригадиры, и гости. Захаров поднял на Марка любовно-иронический взгляд.
Марк улыбнулся печально:
– Его нужно отправить куда-нибудь… в детский дом…
Петька Кравчук в этот момент испытал буйный прилив восторга.
Он высоко подскочил на диване, кого-то свалил в сторону и заорал очень громко, причем обнаружилось, что у него вовсе нет никакого баса:
– Я приветствую, я приветствую! Отправить его в наш детский сад… в этот детский сад, где пацаны… который для служащих!
Виктор Торский и сам хохотал вместе со всеми, но потом нахмурил брови:
– Петька, выходи!
– Почему?
– Выходи!
Салют, который отдал Петька, больше был похож на жест возмущения:
– Есть!
Петька покраснел и вышел. За ним выскочил Бегунок. Слышно было, как в коридоре они звонко заговорили и засмеялись. Захаров что-то рисовал на своей бумажке, глаза еле заметно щурились. Володя Бегунок выскочил на крыльцо и сразу увидел Ваню Гальченко.
– Ты пришел?
Ваня обрадовался:
– Пришел, а как дальше-то?
– Стой! Я сейчас!
Он бросился в вестибюль и немедленно возвратился:
– Ты есть хочешь?
– Есть. Ты знаешь… лучше… если бы меня приняли.
– Подожди, я сейчас.
Володя осторожно вдвинулся в комнату совета бригадиров. Игорь по-прежнему стоял на середине, и видно было, что стоять ему уже стыдно, стыдно оглядываться на присутствующих, стыдно выслушивать предложения, подобные Петькиному. И Виктору Торскому стало жаль Игоря.
– Ты присядь пока. Подвиньтесь там, ребята. Слово Воленко.
Бегунок поднял руку:
– Витя, разреши выйти дежурному бригадиру.
– Зачем?
– Очень нужно! Очень!
– Лида, выйди. В чет там дело?
Лида Таликова направилась к выходу, Володя выскочил раньше нее.
Воленко встал, был серьезен, его рот по-прежнему показывал склонность к осуждению, но в самом голосе звучала у него симпатичная дружеская ласковость.
– У Зырянского всегда так: чуть что, выгнать. Если бы его слушаться, так в колонии один бы Зырянский остался.