Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пусть слово мое осенит нас птичьим клекотом, граем, и свистом, и пеньем, чтобы наше дыханье становилось понятным небу, и каждый выдох утишил пламя пожара, чтоб ветер нес не тучи, не дождь, а повеленье московской земле не стонать, а рожать, и быть, и стать, и не исчезнуть отныне.
Как тебе, Велес, коня приносят в жертву, как приносят в жертву собаку, ребенка, и орлицу, и кречета, и жаворонка, так и я принесу все Емелино жито, Емелино горе, Емелино счастье, и счастье все, что мне дано и дано будет, прежде чем мы ляжем в сырую землю на перекрестке, в домовину, в общий единый час, все, что случится потом, будет сейчас, все, что будет сейчас, было уже потом.
И вот я лежу перед Твоим алтарем, всемогущий всесвятый Боже, и прошу воскрешенья только во имя жертвы жизни, которую принесу тоже Тебе и Твоей земле, тогда эта земля родит род людей и продолжит род, который будет служить этой земле, и зверю, и птице, и ее небу, и рыбе, и дереву, также свободный, я возьму его, как берет птица с ладони зерно, не стесненная клеткой, как волна берет дом, построенный на песке, из песка, растворяя его в себе, и мелея, и уступая дно суше.
Велик московский пожар, и нужен, и неизбежен, и горяч, и бел, но и мы уже встретились и расстались, и уже он стоит за спиной, за стеной из священного дуба, и уже снова возгорелся жар перед алтарем, и вот я слышу, как ветер начнет дух гнать, и свет, и облако отсюда туда, и там станет дождь, а следом – грязь, и следом – зеленая трава по синему небу – птицей летящей, как мост с одного берега на другой.
И Ждана надела на себя и тело, и душу, и дух свой, и ум свой, и разум, и безумие свое и шагнула прочь за порог, на глаза зверей и людей, в которых ничего не было отражено, кроме гасимых, дымящих языков прежнего пламени, дыма и чада Велесова дня, чтобы чуть потеснить пламя из зрачков их, и открыла дверь и вошла в себя без стука.
И было уже три часа ночи, и был час именем Луны, и не наступало утро.
И плыл Емеля течением мысли своей и ощущения своего, которое не торопилось оставить его, уже идя меж человеком и зверем, и все слова и движения Жданы и Медведко, когда они были мы, но не я и она, клубились в нем, как будущие дождевые облака, текущие на Москву, и имя им было – начало новой, зеленой, обильной, щедрой, истинно летней, а значит, плодоносящей жизни.
И как облака каждое мгновение меняют очертания свои, а значит, и смысл, и вид, так и слова, и движения, видимые словом и мыслью, в Медведко плыли бессвязно, бесчередно и перемешано, спутанно, обрывчато и выпукло.
…Моя медведица ушла от меня.
И раздавила ягоды на траве, уходя, прошлогодние ягоды, оставшиеся под снегом, а эта ягодная кровь – на губах и на руках моих. Пойду за медведицей моей. Где ты жила без меня, медведица моя? Как теплы волосы твои, как нежны лапы твои и остры когти твои, проведи мне по спине лапой своей, и ягодная кровь сольется с кровью моей. Вот трава на земле, медведица моя, она шершава, как язык твой, и холодна земля, медведица моя, но ты подо мной, и не холодно животу моему, и жарко спине твоей.
Обними меня всеми четырьмя ногами, медведица моя, я люблю тебя в нашу ночь. Катайся по земле, и пусть трещат деревья под тобой, стони и ори, медведица моя, дрожи своей хрупкой и нежной медвежьей дрожью и не отпускай меня, сегодня наша и завтра будет наша ночь, потому что они начинают и кончают день пробуждающегося медведя, запомни этот день, медведица моя.
– Что мне помнить его, милый мой, пусть его помнят губы и лапы мои, пусть его помнят бедра мои, пусть его помнят грудь и спина моя, пусть его помнят когти мои и спина твоя, пусть его помнит кровь твоя и кровь ягоды, что раздавила, катаясь, кровь ягоды от прошлой осени, которую не осилил снег и мороз, и осилили мы, катаясь по траве.
Боже мой, медведица моя…
Главы дождя, который был явлен земле московской через любовь Емели и Жданы, и, выйдя из них, остановил очередной московский пожар, и вернул жизнь земле и быт людям…
А в это время на Москву, на берега ее, на будущий остров в излучине реки, что возле «дома на набережной», творимый благодарной самовластной природой, падал, лил, тек, рушился бескрайний дождь, обильный, густой, теплый, сплошной…
– Что такое жизнь, я никогда не пойму тебя, вот лежу я с моей любимой, обнимаю ее, глажу плечи ее, грудь ее и живот ее, целую губами бедра ее и схожу с ума от нежности к ней, и она сходит с ума от нежности ко мне и говорит мне:
– Люби меня и никогда не отпускай меня.
И говорю ей:
– Я не могу отпустить тебя, – и таю, как снег на ладони, от нежности к ней, и она тепла ко мне, как дыхание на морозе, и она говорит: – Муж мой лег на меня, и раздвинула ноги перед ним, и он вошел в меня и любил, и я говорила: «Люби меня».
И я говорю ей:
– Была лесная купальская жена моя, и я лег на нее и любил ее. И она говорила: «Люби меня».
И кто знает, что такое жизнь, и кто мне скажет, что такое святость и что такое целомудрие, ибо нежно и чисто мне к ней, ибо целомудренно и трепетно ей ко мне… И если мы умрем, то что такое Бог…
И больше не может Ждана в мысли Медведко держать слезы свои, все выше и выше поднимает крылья, и вот они уже сомкнулись над спиной, и над головой, и над всем, что есть и было на земле, и больше нет разума у нее, и больше нет любви у нее, и нет больше надежды у нее, а есть мы. И через еще одну жизнь возвращается она ко мне, и открывает глаза свои, и смотрит на меня чуть недоуменно, но вот узнавая, и свет закрывает глаза ее, и она закидывает руки за голову и плачет так, что слышит небо слезы ее, и слышит прошлый плач, и слышит Емеля слезы Жданы, и слезы их текут тихо и медленно, как капель весной с крыш и сосулек, как теплый ручей сквозь рыхлый по весне снег, как вода из пропитанной дождем рубашки, повешенной на край балкона, как чай из треснувшего стакана, как кровь из убитой выстрелом в упор утки, как сок из граната, если ударить по нему молотком.
А люди и звери, меся возникшую теплую грязь на раскаленной земле своими тропами, человеки – людскими, а звери – зверьими, расползаются по оставленной земле Москвы – люди, чтобы разгрести золу домов и найти свою лопнувшую от жары глину, ошметки своего сожженного быта, поставить на стоящую посреди черной земли печь, на нее – горшок, в горшок бабы и дети уже тащат собранные по дороге и вокруг сгоревших домов оставшиеся от пожара борщевики, стрелолисты, сныть, крапиву, подорожник, щавель, из растаявших ледников достают обожженное мясо, варят, почему-то после пожара голод силен, а мужики топят, у кого есть, оставшиеся печи, у кого нет – запаляют костры, бросая в огонь еще дымящиеся головни домов и оград, человеки готовят харч, чтобы вперемешку семьями сесть на черную землю и накормить оставшихся в живых, кто волен есть, и потом, посчитав уцелевших и пропавших, изможденно и привычно лечь спать под темное небо, под теплые дожди, дабы завтра продолжить штатную жизнь русской нищеты и русского постоянного разнообразного сплошного стихийного бедствия.
Стихия жарко и люто любит русскую землю.
А звери, что звери, – по своим норам, долой от людей, которые если не горят, то гонят и бьют, а теперь – особенно, когда есть нечего: сгорела домашняя скотина и урожай на блошином московском огороде.
И Дед с медвежатами, и Медведко меж ними, отсутствующий и не здешний, а тамошний, нежный и глубокий, как море, которое в России течет, а в Америке наружу вытекает.
Словно прошло десять лет, а любовь моя, как опара, ее не уместить в ладони моей, ей не войти в комнату мою, ей не убраться в этой вселенной, потому что она как опара приподняла крышку Млечного Пути, и опара течет на землю, и на Землю, и на Юпитер, и на губы мои, и они сладки от ее сока, и я пью, и скоро я испеку лепешки из этой опары и накормлю ими людей.
Что знаю я, Ждана, о любви твоей и своей, что мы трогаем истину, как утопающий в полынье трогает шест на кромке льда, вот-вот дотянется он, и тогда спасен, ибо до берега близко, когда в руках шест, как утопающий в болоте держит бешено за волосы ивовый куст, который склонился над болотом, потому что можно выжить, когда любая опора в руках, может, это – наша опора и не наша тоже. Расскажи мне, Ждана, что было десять лет назад и что было десять дней назад, расскажи мне, Ждана.
– Я не знала тебя и любила тебя, я любила его, но любила тебя. И всегда любила тебя, и пока живы – любила тебя, и когда умру – я любила тебя, и когда вернусь – я любила тебя.
Стоит огромный стакан чая ростом в три сажени, посреди коричнево-алой влаги плавает чаинка, корабль, который привез нас в это счастье, а на столе валяются письма, которые мы пишем друг другу так часто, – да будет нам как есть, да будет – как видимся или бываем вместе. Пока живы.
Ползут люди, скользя по глине, медведи друг дружку поддерживают, волки рядом бегут, копейщики меж ними, как пастухи, шевелятся. Живет Москва своим давнишним бытом, готовясь лечь под Боголюбского, после Рюриковичей – под Романовых, а там, отдохнув пару веков, и под Ульяновых, повторяя судьбы Китая и Рима, как сын, повторяя судьбу отца, живет иначе и дальше.