Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С небом, дождем, солнцем можно было то, что нельзя больше ни с кем из людей, это была другая жизнь, жизнь не самого тела, а ореола тела, того, что окружает человека невидимо, как знак наступающего тела, как защита наступающего тела, как суть наступающего тела, как продолжение тела. И слезы, и вода, и солнечные лучи, и пар от травы, тела и земли были тем, что человек во сне называет своим Богом. И молиться каждой капле дождя, пылинке луча и крохе неба было так же блаженно, как пить, как ощущать вкус, как видеть воду, скатывающуюся по коже наземь, капля за каплей, непрерывно, нежно и тепло… Боже, не оставь меня влагой своей, не оставь меня небом своим, не оставь меня солнцем своим…
И больше это невозможно ни с кем никогда…
А в то время далеко-далеко, где-то в районе будущей Сретенки, тащила Ждана тело свое.
И разум яви оставил ее, и власть сна стала полной, и цветок ее красного мака, огромный, как дневная араукария, что будет цвести в этом месте, в начале Мещанской, в старом Ботаническом саду, стал дышать вовне и наружу. И камень Баша, что стоял возле Башихи, вобрал в себя первый слой боли, что жила в Ждане с того часа, когда волокли ее за волосы к мужу в мертвый дом, прежде чем положить последнее бревно; и боли, что испытала она, когда Горд разорвал девство ее, бросив на ложе, как зверь, и, не слушая ее, любил Ждану сам для себя, не подождав, когда она станет не холодна, не дождавшись даже холода ее, не то что тепла; и боли, что испытала она в могиле, когда любимый пес Игоря стал рвать ее тело от голода, тьмы и тоски, пока не заколола она его ножом серебряным, десять раз воткнув его в гладкую собачью спину, и потом лизала разорванные до кости руки и плакала, когда подыхал пес, от тьмы, голода, и тоски, и боли. А второй слой боли – от страха, страха живого, в склепе, страха на снегу босиком, возле воющих волков, страха ее в берлоге, где уснула она с медведями и Медведко, не зная еще, кто ей; страха, который стал после любовью. Разум на мгновенье дал увидеть ей Емелю в горящем лесу, чтобы послать дождь на московские холмы и московский лес. И скользнуло слово, стекло по каменным ладоням Баша в каменные ладони Башихи, и дальше покатилось по канаве, и застряло на горе и вышедшей наружу ветке корня, и стало ждать, когда солнечный луч попадет в полдень на стекло, и Емелин ум будет виден ей в этом стекле, как в зеркале, и увидит она череду слов на ободе, внутри – четыре спицы, распоровшие круг.
И одна спица – страх накануне ночи, когда мать кричала на всю Москву от боли, нежности и смерти, что стала кружить над ней, и страха, когда мать закричала, когда зажгли костер под ней, и боль, что вошла в него, когда мать, глотая огонь, оборвав веревки, протягивала к нему руки свои; и та боль, что будет, когда он, связанный, станет смотреть, как на глазах его Горясер искромсает тело князя его Бориса, – уже сейчас вошла в него. И то была вторая спица, что подперла обод колеса изнутри, и третья спица была сон, который копил он каждую зиму в берлоге. И снов было двенадцать, и как божественная ночь полгода в году, так и божественный сон был полгода в году, хотя восходило солнце и Полярная звезда была не в зените на севере. Любовь, четвертая спица, уткнулась вовнутрь обода, и к той Ждане, которая сейчас была во сне, и внутри него, и рядом; и к той, что тысячу лет находила его, где бы он ни был, от Москвы до Иерусалима и от северной столицы, Новогорода, до южной столицы, Нижнего Новогорода, от западной столицы, Киева, до восточной, Владимира, и всегда его любила, как любить умела Ждана, и всегда была не похожа сама на себя, и никогда не меняла имени своего.
…И покатилось колесо, и, покружившись, легло возле стекла, что дождалось солнечного луча. И он, пройдя через стекло, стал так горяч, что загорелось колесо, и ветер за вихры огня поднял его, и оно вскачь понеслось вниз по горе и, пролетев всю землю четыре раза, с размаху врезалось в стоящую колесницу Ильи-пророка, который дремал на облучке и видел свой горячий сон. И шарахнулись кони, и рванули ввысь так, что Илья едва успел схватить вожжи и усидеть на козлах, и сам в гневе ударил их огненным кнутом по огненным спинам, столкнув с облучка сидящего рядом Перуна.
И пока звезда Альфа из созвездия Большой Медведицы чистила свой свет от копоти и дыма, пока Ждан варил свое жидкое варево, пока Грозный на посох насаживал сына, как энтомолог – кузнечика на булавку, пока Берия смотрел, как корчится на полу с пеной на губах его трижды любимый вождь; пока очередной временщик смущенно, застенчиво и воровато думал, что за чечевичную похлебку власти в Беловежской пуще под водку с белыми солеными грибочками разваливает еще великую империю, – на самом деле уже не великая и не империя сама стремилась освободиться от мертвой шкуры.
…Ждана дошла почти до будущего Медведкова и остановилась возле входа в храм Мокоши.
И, думая внутри себя о Емеле, роде его и роде своем, ибо зачатье уже совершилось в лоне ее, ворожила так…
Соль солена, зола горька, уголь черен, кровь красна. Соль – бела, зола – желта, уголь – черен, рябина красна, нашепчите, наговорите мою воду для Емели, и сына его, и рода его. Ты, соль, услади, ты, зола, огорчи, ты, уголь, очерни, ты, рябина, окрасни. Моя соль крепка, моя зола горька, мой уголь черен, моя рябина красна.
Шли вместе Медведко и Ждана в разные стороны, и, теперь уже внутри них, тише, глуше, тусклее, но, длясь, жил пропущенный ими в слепоте долга, предназначенности, счастья, божьего откровения тот, уже снаружи кончившийся московский пожар, подобно волнам шторма, которые налетают на камни, и камни не знают, что шторм уже засыпает, они вздрагивают от налетевших волн. Так вздрагивали мысли и ощущения в Медведко и Ждане, и все еще время от времени горел московский лес, и уже вчера опять вспыхнула огромная кремлевская сосна. Вспыхнула, затрещала, и налетевший ветер опрокинул ее, и она стала падать, давя и прижимая к земле пылающими ветвями визжащего оскаленного кабана с загоревшейся щетиной, перебила спину оленю, и кровь текла из раны на спине и дымилась от огня и жара, и олень лежал, запрокинув голову, молча.
И только глаза оленя говорили с его – оленьим – богом и спрашивали: «За что?» – и, не получая ответа, как расколотое блюдце, разливали свет и зрение в дымящуюся землю. И брат Медведко, придавленный стволом, пытался освободиться от невыносимой силы.
Солнце на мгновенье прорезалось сквозь тьму дыма, золотой столб упал на лежащих Ждану и Емелю, и Емеля отпустил загоревшийся ум, как Ярилино подожженное колесо, с горы смысла и, закричав, почувствовал, как, цепляясь за шершавую поверхность горы (которая была круче шатра Василия Блаженного, что построят через пять веков), оно летит туда, вниз, в бездну. Емеля перестал видеть мир и внутри, и вне себя равно, и стал похож на парус, оставшийся без ветра, прилипший к мачте, а Ждана, подхватив крик и перенаправив катящееся подожженное Ярилино колесо, сунула себя в его ось. Она бежала рядом с огромным колесом и по нему, мелко-мелко перебирая его зубцы, и огромное колесо дрогнуло, скрипнуло и перевело движение на огромный маховик, и тот через сыромятный ремень повернул корявое колесо колесницы Ильи-пророка. Кони прянули, седок взмахнул кнутом, высек молнию из конских черных спин, и над головой Москвы, пожара, леса, раздирая на части солнце, облако, тучи, дым, выросла огромная, ветвистая и просторная, как кремлевская упавшая сосна, молния, и первые капли дождя упали на московский пожар – на Деда, на Полянку, на Родов храм, на лежащего возле Емелю. И огромное море хлынуло вниз, почти немедленно погасив огонь в лесу, на болоте, спасая тлеющих зверей и птиц. И Ждана кувыркнулась на холме, отпустив колесо, и упала возле Емели и Родова храма, смеясь в безумии и беспамятстве.
Хлынул, шел, бурлил, клокотал немыслимый московский дождь, заполняя пересохшее озеро Полянки, поднимая воды Москвы-реки к частоколу первого московского города – лежащего на холме – Кремля, и к будущим частоколам второго московского города, Китая, и третьего, Белого, и четвертого, Земляного, и люди опять стали собираться и брести в свои оставленные дома. И спасенные человеческой любовью звери, шатаясь, поползли к норам, и птицы полетели к гнездам, и змеи поползли в Подмосковье, и собаки отправились к будкам, и скот, мыча и блея, не понукаемый пастухом, отправился в стойла, хлевы и сараи.
И через несколько недель и месяцев, уже за пределами душ Емели и Жданы, по всей Москве зеленела трава, стучали топоры, стада мычали на лугах, и звери в своей глуши занялись обычной звериной жизнью. Дед учил Емелю русскому бою, Ждана в Медведкове ждала сына, вернувшись в свой дом, и это было для всех как чудо – ибо с того света еще не возвращался никто, и она была первой, кто вернулся оттуда, но была нема, и это все принимали как должное и относились к ней с тем новым незнаемым почтением, с каким умели относиться русские люди ко всем, кто был с ними, но кто не был как они.