Утро пятого дня - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей бросил на диван блокнот, достал из кастрюли картофелину, стал ее чистить.
— Ленька, а может быть, мне умотать отсюда? — внезапно спросил Андрей.
— Куда? — не понял я.
— Куда придется — на север, на юг, на все четыре… А что, может, и в самом деле? Заберусь куда-нибудь в самую глушь, в тайгу, в сторожку к охотнику…
Так же когда-то говорил мой отец, когда мы бродяжничали с ним из деревни в деревню. Я тогда верил и не верил его словам. Радовался, что могут закончиться наши скитания, и не понимал, почему мы должны забираться в глушь, когда у нас в Ленинграде дом, родственники и все-все, от чего нам пришлось уехать.
— Может быть, уехать на остров? На маяк? Буду свет зажигать, корову заведу или козу.
Я вспомнил свою жизнь в Лесопарке, с тетей и дядей, нашу комнату, захламленную трухлявой мебелью, поношенными одежками, кастрюлями, чугунками, ведрами, — мы держали корову, и в зимнее время с утра до вечера нужно было что-нибудь парить, варить, подогревать. Я допоздна занимался хозяйством, а потом, когда можно было посидеть у окошка, вглядываясь в сумерки, смотрел на деревья, дорогу вдоль берега Невы, далекую трубу лесопилки уже по другую сторону реки, и приходило щемящее чувство заброшенности, отдаленности от какой-то неведомой, но казавшейся прекрасной городской жизни.
Нет, не на остров нужно сейчас Андрею. Он ест свою картофелину и смотрит на меня так, будто и вправду собрался далеко-далеко, откуда никогда больше не приедет. Значит, не все еще в нем перекипело. Он еще — как вулкан в начале извержения. Кто знает, что еще будет и как?
Вдруг мне пришла в голову счастливая мысль.
— Андрей, — сказал я, — ты только не говори сразу нет. Хочешь, я тебя устрою в наш цех? У нас хорошо, честное слово. У меня есть знакомый дядя Яша. Он все может. Тебя там примут, ты ведь хороший слесарь. Соглашайся, а?
Долго молчал мой друг. Смотрел на меня сначала угрюмо, пристально, потом его лицо прояснилось, и он стал говорить, как будто сам с собой:
— На работе, конечно, легче. Там все привычно: мои трамваи, мои разводные, ключи, мои разговоры на перекурах, сбрасывания по рваному после зарплаты. Там, среди моих дружков-слесарей, спокойно, надежно. Они неплохие люди. Когда я с ними, я сам проще и откровеннее. Эти люди знают себе цену. А вот я себе знаю и не знаю. То заламываю слишком высокую, то сбрасываю до копеек. Так нельзя. Когда я стою грош — я ничего не стою. Я не могу ни писать ни плясать — мне скучно, и всем со мной скучно. Тот, кто ровен в своем чувстве собственного достоинства — счастливый и действительно достойный человек. Я бы очень хотел написать книгу о моих друзьях из трампарка. Я их чувствую — не во всем, конечно. Хватит, Ленька, ложись спать, тебе ведь завтра на работу.
Мы еще посидели немного. Я рассказал Андрею о француженке. Рассказал о том, как бежал к нему. Вспомнил я и слова Деда, когда он огорчился за нас всех.
— Никогда себе не прощу, что нагрубил ему, — сказал Андрей. — Ладно, Ленька, мне еще нужно посидеть одному, подумать. А ты ложись. Завтра у тебя день рождения. А у меня, может быть, сегодня. И мне хочется посидеть за столом, поворожить над белой страницей.
Я убрал картофельные очистки, отнес их на кухню в мусорное ведро, помыл руки и отправился на диван спать.
Тикал будильник, где-то далеко за стеной приглушенно слышались топот и выкрики, — там, наверное, веселились; кто-то уронил во дворе звонкую посудину, может быть, бидон. Я засыпал, уходил в сон, оставляя позади еще один мой день. Завтра в какие-то часы — в какие, знала только моя мать — я появлюсь на свет, шестым и самым хилым в семье, но мне суждено будет выжить, чтобы на земле стало еще одним человеком больше.
Ночные вести
Вот и стал я взрослым. Мне исполнилось семнадцать, но об этом знал только я один. Протяжно сопел, уткнувшись в подушку, мой друг, тихо было во всей квартире и во всем доме, никто еще не хлопнул наружной дверью в гулком дворе — проснулись только солнце и я. Солнцу было очень много лет, а мне семнадцать, путь мой от прошлого, из ничего, был так велик, что я убежденно и просто сказал себе: «Ты уже взрослый». И все во мне и вокруг меня откликнулось с такой же уверенностью и простотой: взрослый!
Осколок зеркальца над столом Андрея, кажется, считал, что это не совсем так. Моя взрослость — не на лице, она только в том, что я о себе думаю. А вот гладкая кожа на моем лице, встрепанные волосы, лоб без единой морщинки — все это пока не имело возраста, мне могло быть и четырнадцать, и девятнадцать, а может быть, много меньше или больше.
Я стоял босиком перед столом Андрея. На столе все еще в беспорядке лежали книги, исписанные листы. Я увидел строчки стихотворения. Оно, пожалуй, было написано ночью. Я начал читать и не мог оторваться.
Я безопасностью своей не дорожу.То непотребное кому-нибудь скажу,То самых яростных стремлюсь перекричать,То даже друга норовлю не замечать.И все ветвистее бодливые рога.Скорей бы ринуться в атаку на врага!Но боже мой, каков он — этот враг?Из-под каких он вылезет коряг?Из-под каких он выглянет бровей?Чего ты трусишь, жалкий муравей?Зачем ты, не желая, ищешь боя?Твой щит и меч незримы, но с тобою.Они хранят тебя, пока в твоей тиши,В печальных окнах, за тревожными зрачками,Еще необъясненная покамест,Живет обезоруженность души.
Я никогда не читал этого стихотворения Андрея. А вот еще что-то. Проза. Всего два слова в заголовке, обычные два слова, но я еще никогда не видел их рядом и не догадывался, что могут так смутить меня и распалить мое любопытство. НОЧНЫЕ ВЕСТИ — вот, что было написано на листе.
Передо мной лежали, должно быть, страницы из дневника. Их, наверное, не надо было читать, но я не мог оторваться. Пусть друг отругает меня, но я все равно прочту.
«Я проснулся посреди ночи. Услышал, как задребезжали стекла моего окна, когда вылезла из подворотни во двор машина, привозящая хлеб для нашей булочной. А потом разглядел я в сумраке лепные узоры на белом высоком потолке. В душе моей не было ночного страха, но не было и покоя. Как будто разбудило меня предчувствие беды, а вернее, сама беда, спрятанная глубоко во мне. Как будто мой поезд сошел с рельс. Или кто-то выдернул «колышек» моей привязи, и сам я, и все во мне обрело свободу, которая и не свобода вовсе, а страх, неведение и беззаконие. Я попал в такой мир, в такой ход вещей, где каждое движение души и тела ничем не предопределено, не имеет смысла, но и небессмысленно, где только ты сам (или, точнее, кто-то в тебе, которого ты ощущаешь самим собой) всему порядок, первый шаг и последний.
Кто я?!
Я — ВОЛЬФ МЕССИНГ, знаменитый гипнотизер. Самое значительное, чем я обладаю, это вера в себя. Одним лишь внушением я могу избавить человека и от зубной боли, и от болезни души. Я могу усыпить себя и подойти к самому порогу смерти, а потом все-таки оживить себя. Могу разгадывать чужие мысли, ибо я — Вольф Мессинг.
Я — АНДРЕЙ ФРОЛОВ. Самое значительное, чем я обладаю, это уверенность в себе. Нет, нет, совсем не так. Я — Андрей. Фролов. Самое значительное, чем я обладаю, это неуверенность в себе — сомневайся, познавай и тогда поймешь. И я не могу никого излечить ни от зубной боли, ни от болезни души. Я могу только сам почувствовать зубную боль, если стою рядом с тем, кто охает и держится за щеку, ибо я — Андрей Фролов.
Я — ВЫДУМЩИК. Я могу придумать в плохую погоду — солнечный день. Без выдумки мне никак не обойтись, не прожить и одного дня. Иногда мне даже кажется, что Андрей Фролов — это вовсе не я на самом деле. Ведь я, когда бреду по лесу, могу стать грибом, птицей, листком. Когда читаю книгу, могу бежать в атаку со знаменем в руках, будто я — князь Андрей, могу сражаться на шпагах, как сражался д'Артаньян, могу даже любить, как любила Татьяна Ларина.
Я придумал себя. У одного моего «я» рост всего лишь метр шестьдесят семь, а у другого… и вот получается так, будто самые разные качества моей души и всякие мои нервные окончания переросли границы моего тела, и вот теперь я хожу и задеваю всех и все непомерно и немыслимо разросшимся собой. Придумал ли? А может быть, открыл? А может…
Мало кто знает, как мне бывает порой страшно. И не только оттого, что я быстро и часто перебираюсь из одного не вполне освоенного себя в другого, уже совсем неведомого, а еще и потому мне страшно, что я все дальше и дальше ухожу от моих надежных привычек и правил, от былой моей ясности.
Я — Андрей Фролов. Но это проще сказать, чем подтвердить. Одно дело — сказать или даже выкрикнуть всей горячей звонкостью, неясностями и сомнениями, и бог знает куда взлетевшей душой — выпустить свое признание в мир, как птицу в небо, но совсем другое дело — произнести свое имя равнодушно, как в строю на перекличке. Да, конечно, по-разному произносится свое имя. И не только губами, а и молчанием, и ударом кулака, и танцем, и печением хлеба, и добыванием соли, и словом на белой странице.