Дальний приход (сборник) - Николай Коняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А помнишь, как тогда сидели под старыми яблонями? — спросил я.
Она вздохнула и ничего не ответила.
— Не помнишь? Забыла?
— Помню… — она пожала плечами. — Только там уже никаких яблонь нет. Там теперь нефтебаза.
Да, все изменилось за эти годы. Лучше иногда и не вспоминать того, что было, ни к чему это…
Я уже подходил к дому, когда меня догнал возвращающийся с дежурства Виктор, муж двоюродной сестры.
— Чего такой понурый? — спросил он.
— Так… — ответил я. — Скучно как-то…
— Отдыхай лучше, — посоветовал Виктор. — Скучать в городе будешь.
— Слушай! — сказал я. — Ты же ведь не дежуришь завтра? Может, на рыбалку выберемся?
— А! — Виктор поморщился. — Куда теперь выберешься. Моторки у меня нет, а без моторки, с берега, ты и коту ничего не наловишь.
— Да знаю я… Я другое хотел предложить. Я вспомнил сегодня: тут же недалеко, километра четыре, лесное озерко есть. Ну, знаешь, там еще старик жил… Может, туда рванем?
— Вспомнил… — насмешливо сказал Виктор. — Помер давно этот старик, а как помер, так и рыба пропала.
— Почему?
— А не стал прорубь рубить, вот и задохнулась в озерке рыба.
— Ужас какой! — растерянно проговорил я.
— Да… — вздохнул Виктор. — Морозы в ту зиму жуткие стояли… Из-за рыбы, между прочим, и узнали, что помер дед. Весной чайки на озеро слетелись и такой гвалт подняли, что и здесь слыхать было. Вот мужики и сходили посмотреть. А там берега дохлой рыбой завалены. Ну и старик в избе мертвый…
Виктор замолчал, вытащил из кармана сигарету и закурил.
— Вот такие дела… — сказал он.
— Да, такие дела, — как эхо, откликнулся я, и, должно быть, совсем грустно прозвучал мой голос, потому что Виктор вдруг хлопнул меня по плечу и сказал:
— Да не кисни ты! Если на то пошло, достанем мы моторку.
— Достанем? — машинально переспросил я.
— Достанем!
Моторку мы действительно достали.
Святой камень
Здесь все, как в России…
Если по карте смотреть, рядом деревня, но добираться до нее дольше и труднее, чем до Японии…
С приятелем, Николаем Тамби, мы целый день ехали на машине и все равно на ночь застряли на берегу Плюссы — снесло мост.
— Какой мост?! — объясняли нам потом. — В этом годе и не ставили его.
И лодку не докричаться было…
Может, и слышали в деревне, да кто решится в такую темень плыть?
До утра сидели мы возле дороги, пропадающей в плещущей темноте, и переправились только на рассвете, когда проступила из сумерек вздувшаяся вода, когда потянулся со станции Добручи народ.
Машину Николай оставил в кустах у большого валуна…
— Не украдут? — спросил я.
— Не должны… — ответил Николай. — Это святой камень. Здесь всегда машины оставляют…
И главное ощущение, что осталось тогда от Ежовки, — очень целостный образ Родины… И раздувшаяся от непогоды Плюсса, и чернеющие на берегу баньки, и сквозящий щелями бескрыший колхозный сарай, и часовня с обломанным над макушкой крестом, и, конечно, наша избушка в ночь снегопада, словно бы превратившаяся в рождественскую открытку, — все это, хотя и видел я в первый раз, было родным, близким, любимым…
И щемило сердце от беспомощности здешней жизни, не защищена была она ни от трактора, размоловшего в непролазную топь проселок, выбегающий в заросшее елками поле, ни от лихого человека. Как раз перед нами приезжали сюда городские охотники и от скуки перестреляли аистов, уже собирающихся к отлету…
И не постигнуть было, как живет тут народ и отчего еще живет он здесь. Дороги нет, телефона нет, и, конечно, ни магазина, ни медпункта — живи, как знаешь…
Но ведь жили…
А — главное! — в этой беспомощности, униженности, забытости было какое-то величие и таинственная сила. И, ужасаясь здешнему быту, одновременно завидовал я живущим тут.
1Целый день тогда я наблюдал, как, приближаясь к Ежовке, простоватее становится лицо Коли, а в речи все чаще мелькают деревенские словечки…
И всю ночь, проведенную потом возле Святого камня, Николай рассказывал то о соме, поселившемся под обрывистым берегом Ежовки, то об Илье Пророке, бросающем в Ильин день льдинки в Плюссу, то о русалках, которые до сих пор, говорят, водятся в этих местах…
Он рассказывал о папоротнике, что распускается в купальскую ночь, и лицо его словно бы светилось из полутьмы, отвоеванной у глухой октябрьской ночи светом костра…
В темном небе не видно было, как сгущаются тучи, и только заморосивший холодный дождик загнал нас в машину…
Но и в тесном, вывезенном из городской сутолоки пространстве не погасло воодушевление, не оборвалась таинственная связь с шорохом листьев, с плещущейся рядом темнотой…
Запомнился и вечер в избе у Колиных родственников, где мы ночевали первую ночь…
Было тихо, только из-за цветастой занавески доносился шепот хозяйки, бабки Клаши, ругающейся на своего шестилетнего, не желающего засыпать внука.
— Не шуми! — грозилась она. — Не то тая старуха, что за стеной живет, услышит.
— А разве, баба, у нас есть соседка?
— Дак из лесу приходит ведь… — отвечала бабка Клаша, и такая убежденность звучала в ее словах, что сразу притих расшалившийся внук.
И вот — стало тихо, только ветер шумел на сарае, только где-то вдалеке жалобно поскрипывал журавель над колодцем…
2О бабке Клаше разговор особый. Почти как в сказке начинается ее история.
Жили-были в Ежовке три брата. Василий, Егор и Петр…
Василий и Егор с войны все в орденах вернулись, а младший брат по возрасту на войну не попал, всю оккупацию в партизанах отирался…
Старший, Василий, вернувшись в деревню, не стал тянуть времени, сразу и женился на Клавдии. Младшие братья холостовали еще, а он степенно жить стал. Ходил и колол свиней в соседних селах.
И вот однажды — никто и не узнал толком, почему так получилось! — вместе со свиньей заколол и хозяина. Судили, конечно, приговорили Василия к высшей мере… Клавдия Петровна два раза возила ему передачи, а на третий раз ей объявили: все, не надо вашему больше передач, не возите…
Ну и что тут будешь делать?
Прямой Василий был, говорят, и на фронте ходил, не пригибаясь, со своей дороги не сворачивая…
Поплакала Клаша, уткнувшись в уже не нужный Василию узелок, и поехала назад в Ежовку. И так получилось, что, отгоревав положенное, снова вышла замуж.
Вышла за Егора, за среднего брата.
С ним жила долго и счастливо, пока не помер он от болезней и старости, рассчитавшись со всеми долгами, исполнив все, что было задумано…
«Перед смертью-то горевал Егор Илларионыч мой, что грибники в часовне ночевать повадились.
— Не бери ты в голову, — говорила ему. — Пускай спят, не убудет часовни той! Все равно без креста стоит.
— Да ведь курят они! Спалят ее!
Ну а что тут сделаешь?
Спалят, дак спалят, а у старика тоже не те годы, чтоб на кулаках драться… Только ему от таких рассуждений никакого утешения не было.
— Это, — скажет, — я и сам, старая, понимаю…
И замолчит надолго.
Отвернется к стенке и лежит, все о часовне своей думает.
Наверное, с этой мыслью и помер.
А чего? Больше-то вроде и нечего расстраиваться. Сын у нас выращен был, в городе тогда устроившись жил… Мне картошки накопано, дров привезено на зиму… Все в порядке… Одна только часовня и осталась незащищенная…
И вот, как помер, положили мы Егора Илларионыча в часовню его, а дело-то как раз в сентябре было, ночью и залезли туда двое. Выпили, наверно, закурили и тут и увидели старика моего.
Уж не знаю, чего с пьяных глаз почудилось, а только убежали оба, даже рюкзаки свои в часовне бросили.
Утром прихожу к нему, а там и рюкзаки, и корзины с грибами стоят…
С тех пор и не ночует никто в часовне…
Вот ведь какой справный старик у меня был, все сделает, что задумано, даже смерть его не остановила…»
Так вот, второй раз бабка Клаша осталась одна.
Но опять ненадолго.
До весны одна жила.
А весной, утром, только проснулась, посмотрела в окно — кто-то идет к дому…
«А это Петр Илларионович, деверь мой младший, партизан который…
Зашел в избу и заплакал.
— Померла, — говорит, — старуха моя. Никого, кроме тебя, не осталось…
Я, конечное дело, тоже заплакала.
Раз такое дело, то куда деваться?
— Чего же… — говорю. — Живи. Вместях и будем жить. Тем более и зовут тебя тоже Ларионычем…»
3Эту историю про то, как побывала она замужем за тремя братьями, — странную смесь сказки и нашей жутковатой действительности, бабка Клаша рассказала сама, пока мы сидели за столом, пытаясь отогреться после проведенной у Святого камня ночи. И, заслушавшись, я и про рюмку свою забыл, так и простояла она, нетронутая, на столе.