Землетрясение. Головокружение - Лазарь Карелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он машинально расписался в какой‑то книге, взял перевод, поспешно отошёл в сторону, стараясь не встретиться глазами с Денисовым. Ну откуда, ну почему он мог ждать, что Лена ему напишет? Все кончено с ней, давным–давно. Наверное, она уж и замуж вышла. Он ни у кого об этом не спрашивал. Сколько людей ни приезжало из Ашхабада, он ни с кем не заговаривал о Лене. И с ним никто не заговаривал, хотя многие и знали, что они дружат. Клыч знал. Возможно, и Денисов знал. В Ашхабаде все всё знали. Но — помалкивали. И он молчал и рад был, что молчит, горд был, что молчит. И вдруг бросился к окошку, поверив в несбыточное. Эх ты!.. Эх ты, ты!..
А Денисов отошёл от окошка, держа в руке целых два письма и ещё телеграмму.
— От Марьям, — сказал он, глянув на письма и вскрывая телеграмму, и нахмурился, ещё не начав читать. Но вот начал читать.
Леонид завистливо смотрел на него. Он ждал: сейчас Денисов расплывётся в улыбке. Он ждал: сейчас у Денисова поглупеет лицо, ибо умные люди всегда немножко глупыми кажутся, когда они счастливы. И эта надежда, что Денисов поглупеет лицом, смешным станет хоть на минутку, эта надежда только и тешила Леонида, глуша в нём его зависть, лютую эту зависть к чужому счастью.
— Сумасшедшая! — сказал Денисов и так тряхнул телеграммой, что листок надорвался. Вот так счастливчик! — Ну что мне с ней делать?!
Денисов вроде обращался к нему за советом, и Леонид скосил глаза на телеграмму.
— Что‑нибудь стряслось? — спросил он.
— Читайте. — Денисов протянул ему листок, снова надорвав его резким взмахом руки.
«Немедленно возвращайся. Он вызывал меня. Он погубит нас. Мне очень страшно. Жду». Вот что было выклеено из коротких кусков телеграфной ленты, вот что прочитал Леонид. Прочитал и ничего не понял.
— Кто это — он?
— Да Воробьев, ревизор из министерства. Прав оказался Шкалик, этот Воробьев не из тех, чтобы вернуться с пустыми руками. Самолюбивый мастер. Вот и роется уже второй месяц. — Денисов ронял слова, досадливо морщась. Видно было, что ему все это до крайности осточертело, что он с трудом заставляет себя говорить об этом. — Какие‑то нарушения раскопал, какие‑то счета не принимает. Осел у нас был на съёмках, так за осла не хочет принимать счета. Золотой, мол, получается осел. И ещё что‑то, и ещё. Да глупости всё это! Ох, Марьям, ну что за женщина, боже ты мой! «Возвращайся! Он погубит нас! Мне страшно!..» Ну что прикажете делать?
— А почему он её вызвал? — спросил Леонид. — Разве он имеет право?
— Этим ревизорам кажется, что они на все имеют право. Это такая профессия. У каждой профессии есть свои заскоки. И Воробьев с заскоками. Он всех и вся подозревает. Конечно, он не смел этого делать. А сделал. И нагрубил ей, наверное. Фу, как мерзко! — Денисов присел на скамью, понурился и тотчас снова вскинул голову. — И ведь ничего я не могу. Ничего! — Он с тоской смотрел на Леонида. — Ревизора нельзя одёрнуть. Ревизор ведь! Марьям нельзя защитить. Она чужая мне. А тут ещё дома меня атакуют… И все правы, все правы… — Вдруг он рассмеялся, подмигнул беспечно Леониду. — А, обойдётся! Это кому нос вешать, мне— директору студии, на которой поставлен «солнечный фильм»? Нет уж, извините! Нет уж, позвольте мне на все это наплевать! — Он надорвал один из конвертов, достал письмо. — Ну, а в письме какие мне будут приказания? Вот, Лёня, три дня как я из Ашхабада, а уже два письма и телеграмма. Завидуете?
— Не без этого.
— А я вам завидую. Сейчас получите по переводу денежки и закатитесь к каким‑нибудь дружкам. Свободный! Никому ни в чём не подотчётный! Эх, хорошо! Ну, идите, идите, огребайте свои капиталы. Зарплата?
— Да, за два месяца.
— Богач! Идите, Лёня. А мне тут ещё эти письма читать, а потом попробую дозвониться до Ашхабада. Марьям, когда я с ней разговариваю, куда как спокойнее делается. Она верит голосу, больше всего верит голосу.
Получая деньги, Леонид нет–нет да и оглядывался на Денисова. Тот читал, все читал свои письма. Он сгорбился, он старым издали казался. И он хмурился, читая. Счастливая любовь — это тоже великая забота.
На улице начинался дождь. Скверный этот, промозглый осенний дождичек. Будто бы его и нет, капель не видно, какой‑то всего лишь туман в воздухе. Под этим дождём не вымокнешь, но отсыреешь. И уж наверняка затоскуешь. Куда девать себя? К какому теплу, на какой огонёк податься? Леонид остановился на ступенях, спускавшихся от дверей телеграфа, решая, к кому пойти. Можно было пойти к Юре Токмакову, самому близкому другу. Он жил недалеко отсюда, на улице Фурманова. Нет, не хотелось сейчас идти к нему. Наверняка начнётся разговор об Ашхабаде, где Юра побывал года полтора назад, прожил там месяц. А потом пойдёт разговор о кино, и Юра, по обыкновению, станет подсмеиваться над ним, над его пустопорожней киношной жизнью. Что ж, он прав, жизнь и верно пустопорожняя. Но никто не смеет неуважительно говорить о кино, даже самый близкий друг. Нет, он не пойдёт к Юре. Он слишком благополучен, этот Юра. Он верной дорогой идёт. Нельзя сказать, чтобы лёгкой, но верной. Ведь они вместе учились во ВГИКе, но Юра пишет рассказы, наплевал на кино и пишет рассказы, вырабатывается, выписывается в серьёзного писателя, а ты..
Можно было пойти и к другому своему институтскому приятелю, к Коле Пономареву. Нет, и к нему не захотелось идти. Этот станет говорить, говорить, говорить о мировых, о государственных все проблемах, словно его вот прямо завтра призовут управлять страной или целым миром. А он, бедняга, не может управиться с собственной семьёй. Что‑то у него в семье то разлаживается, то налаживается — вечно она в полуразобранном состоянии. Не тянуло к нему.
А может, к Васе Дудину заглянуть? Он жил совсем рядом отсюда, на улице Кирова. Что ж, пойти к нему, к этому счастливчику, который совсем было отказался от своего фильма, а теперь стал привыкать к мысли, что фильм все же получился, что в нём что‑то есть, что‑то есть? Бог с ним, понять его можно, но идти сейчас к нему и радоваться вместе с ним не хотелось.
Да, но не хочешь идти к приятелям, пойди к приятельницам. А ждут ли они? Город был полон друзей и подруг, ибо это был родной его город, но у этих московских друзей была своя жизнь, а у этих московских женщин свои любови. А ты кто? А ты ашхабадец, застрявший в Москве в бесконечной командировке. Да, ты прикипел к Ашхабаду сердцем, хотя…
Леонид пошёл домой, в душно–промозглую дядину комнату, где белый шкаф по ночам распахивал дверцы, как полы кафтана, и щёлкало в нём что‑то, будто щёлкала крышка табакерки, и шкаф становился в темноте вовсе. не шкафом, а вице–канцлером Остерманом в белом напудренном парике.
3Скомкав все свои московские дела, Денисов решил лететь в Ашхабад. Телеграммы от Марьям следовали одна за другой. По телефону, когда удавалось дозвониться до Ашхабада, Марьям, бессвязные выкрикивая < лова, начинала плакать. «Мне страшно! — кричала она И в телеграммах, и по телефону, и в письмах. — Приезжай!»
Множество удерживало Денисова дел в Москве, нестерпимой казалась разлука с сыном, который только было опять попривык к нему. Но нет, надо было ехать, лететь даже, ибо там, в Ашхабаде, одинокая и беззащитная женщина, которую он любил, ни минуты дольше не могла жить без него, охваченная каким‑то непонятным, беспричинным, звериным каким‑то ужасом.
Птицин тоже летел с Денисовым. Птицину как раз и надо было лететь: его утвердили в новой должности, пора было приступать к работе.
Поздно вечером Денисов, Птицин и Галь, вызвавшийся проводить их, приехали во Внуково. Уже установился у них ритуал, по которому следовало именно с вечера приезжать в аэропорт, отсиживать там ночь с друзьями в ресторане, а наутро одним улетать в Ашхабад, а другим возвращаться в Москву. Леонид, как на службу, ездил последнее время во Внуково. Сначала проводил Бурцева, Углова и Клыча, потом провожал Гришу Руховича, а два дня назад прощался здесь с Хаджи Измаиловым. Хаджи, сдав ещё один вариант сценария, похудевший, издёрганный, истосковавшийся по дому, сказал вдруг: «С меня хватит!» — собрался в один час и отбыл домой. Предстоял худсовет по его сценарию, почти наверняка сценарий теперь должны были утвердить, но Хаджи отказался присутствовать на этом радостном представлении. «С меня хватит!» Похоже было, он возненавидел свой сценарий. И людей, пытавших его поправками, тоже возненавидел. Во Внукове, заслышав гул самолётов, он возликовал, говорливым стал. Он вырывался на свободу!..
Ночь тянулась бесконечно. Никому не хотелось пить, иное всеми владело возбуждение. Все были в пути уже: и Денисов, и Птицин, и Леонид, который никуда не собирался лететь. Но и он, попав на аэродром, вслушиваясь в зычный голос дикторши, время от времени скликавшей каких‑то граждан, чтобы они зарегистрировали билеты, он тоже чувствовал себя изготовившимся к полёту. И мысленно прослеживал путь самолёта, видел синий Каспий под крылом, жёлто–бурые пески Каракумов и белые домики Ашхабада, где можно очутиться уже сегодня, если самолёт не заночует в Сталинграде или Баку.