Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такими были идеологические предпосылки, в рамках которых действовал Народный комиссариат по делам национальностей. Проблему национальности следовало решать путем автономизации, а проблему отсталости — прямым вмешательством Центра. Если эти проблемы сосуществовали (как это было, согласно резолюции X съезда, во всех нерусских регионах бывшей Российской империи), тогда один из этих методов должен был стать основным, но никто не знал, какой именно. Дух новой экономической политики благоприятствовал национальной автономии, но некоторые нации были в таком безнадежном подчинении у своих мулл, что их требовалось спасать немедленно.
И наконец, существовали «самые настоящие дикари» северных окраин. Их национальность казалась крайне неразвитой, а их неразвитость казалась крайней. Соответственно разговоры о национальной автономии продолжались недолго{599}. Для сотрудников Наркомнаца народы без «национального» самосознания, без национальных лозунгов, без интеллигенции и без «культуры» не были настоящими национальностями, тем более что их названия, их языки и само их существование часто находились под вопросом. Оставалась одна отсталость или, скорее, класс без национальности, а это означало, что «самые настоящие дикари» были «деревенской беднотой» или даже «истинными и самыми настоящими пролетариями»{600}. Из этого вытекала обычная дилемма: либо «миссионеры коммунизма» должны пытаться «насаждать там культуру» и таким образом превращать их в настоящие национальности, потенциально равные другим, либо следует использовать ситуацию тотального угнетения для создания тотальных пролетариев{601}. Ибо, согласно большевистской логике вещей, обратной стороной самой настоящей дикости является первобытный коммунизм, а это значит, что самые настоящие дикари могут стать отличными учениками в школе научного коммунизма и в конечном счете — «проводниками идей советского строительства и коммунизма в восточной части страны»{602}. А если не получится, то всегда есть возможность использовать «эмбрион классовой борьбы» и содействовать подлинной классовой дифференциации{603}. Впрочем, последняя точка зрения была относительно непопулярной. Вплоть до роспуска Наркомнаца в 1924 г. большинство его сотрудников, занимавшихся Севером, исходили из того, что народы Заполярья представляют собой особый случай бесклассового коммунистического общества, т.е. общества, состоявшего из одного эксплуатируемого класса.
Такая позиция сложилась у партийных чиновников благодаря влиянию профессиональных этнографов, которые были единственным источником информации о северных народах. Поскольку большинство из них в прошлом были ссыльными революционерами, полярные этнографы не были «буржуазными экспертами», в которых нуждались, но которым не доверяли. Со своей стороны, многие этнографы полагали, что теперь наконец можно что-то сделать с человеческой трагедией, которой долгие годы пренебрегали. В апреле 1922 г. Отдел национальных меньшинств Наркомнаца сформировал Подотдел Полярного Севера, а шестью месяцами позже этнографу Д.Т. Яновичу удалось создать Этнографическое бюро, состоявшее из одного сотрудника. Прежде чем формулировать политическую линию, говорил он, новая власть должна посоветоваться с теми немногими людьми, которые хорошо знают предмет, поскольку иначе «драгоценный материал, имеющий громадное научное, общественное и административное значение, гибнет и пропадает безвозвратно»{604}. В соответствии с этим Янович провозгласил научную работу главной задачей своего бюро и посвятил себя организации профессиональных дискуссий по политически значимым вопросам и добыванию средств существования для своих безработных и голодающих коллег (ни на минуту не прекращая свою собственную безнадежную кампанию против студенческого общежития, которое захватило его ванную комнату и пыталось лишить его остальной части квартиры){605}.
По мнению этнографов, наиболее актуальной задачей была защита народов Заполярья от русских торговцев, крестьян и чиновников. Эта позиция в первую очередь оправдывалась государственным интересом, но столь же важными считались страдания коренных жителей, уникальная ценность их культуры и человеческое сочувствие «к этим детям природа, наивным, чистым и честным»{606}. Поскольку главными врагами детей природа были русские поселенцы, единственно возможное решение состояло в том, чтобы лишить их всех административных постов на территории проживания коренных народов и создать централизованную и независимую систему туземного управления. С точки зрения большинства этнографов (и их союзников, коллег и бывших товарищей по ссылке из числа провинциальных учителей, историков и музейных сотрудников), лучшим способом добиться этого было создание племенных резерваций{607}.
В.Г. Богораз, автор наиболее продуманного и широко обсуждавшегося проекта обустройства «первобытных племен», утверждал, что недавний опыт Соединенных Штатов, Канады, Бразилии, Аргентины и Гренландии доказал необходимость физического разделения «сильных» и «слабых» культур. В Сибири «слияние с русскими без всяких оговорок есть смерть для инородцев»{608}.[61] Американская модель казалась особенно достойной подражания. По мнению Богораза, Бюро по делам индейцев добилось значительных успехов в деле защиты своих подопечных от торговли спиртным, помощи нуждающимся подарками и займами, развитии образования и здравоохранения[62]. России нужен был такой же правительственный орган, ответственный за благополучие ее собственных индейцев. Его задачей было бы изучение образа жизни коренных народов и на этой основе проведение просвещенной политики, направленной на защиту коренных народов, рационализацию их хозяйственной деятельности, сохранение окружающей среды и «улучшение всей экономической жизни туземцев и внесение в нее соответствующих элементов, дающих возможность безболезненного прогресса». Богораз не объяснил, какими должны быть эти элементы, но было очевидно, что к ним относились здравоохранение, ветеринарная служба, образование, технологическая помощь и (со временем) государственная монополия на торговлю.
Вопрос о конкретных взаимоотношениях между резервациями и центральной туземной администрацией был открыт для обсуждения, но большинство участников дискуссии исходили из того, что жизнью аборигенов должно управлять обычное право; что средства для большинства будущих программ будут формироваться за счет фиксированных вычетов из прибыли государственных предприятий, работающих на Севере (или за счет сдачи туземных территорий в аренду таким предприятиям), и что новые «агенты по делам индейцев» должны быть абсолютно независимы от контроля на местах{609}.
Кто же был пригоден для службы в качестве инспекторов и ревизоров? У этнографов не было сомнений на этот счет: такими людьми были они сами, этнографы, поскольку только они были «компетентны судить об особенностях быта и духа инородцев и при том по самому роду своих занятий привыкли подходить к туземцам вдумчиво и с любовью»{610}.[63] Таким образом, первым шагом должно было стать расширенное преподавание этнографии и организация полевых исследований с целью создания растущей сети компетентных кадров{611}.
У Богораза и большинства его коллег не возникало моральных сложностей относительно участия в правительственной работе. В традициях русской либеральной интеллигенции моральная и политическая активность считались священным долгом науки, а выражение «кабинетный ученый» употреблялось в уничижительном смысле. Кто бы что ни думал о политической платформе Ленина, казалось очевидным, что новое правительство предлагало уникальную возможность провести значимые реформы, тем более что в первые годы советской власти позиция большевиков по национальному вопросу была относительно гибкой. Другой причиной оптимизма был рост престижа и роли этнографии на Западе. Мировая война забросила многих будущих ученых в затяжные полевые экспедиции и заставила метрополии более внимательно относиться к управлению и экономической эксплуатации колоний. Этнография заявила о себе как о науке, имеющей существенное практическое значение, и этнографов, особенно в Британской империи, стали использовать в качестве советников и ответственных чиновников. Многие полагали, что у прикладной этнографии большое будущее{612}.
На советских бюрократов произвел впечатление энтузиазм этнографов, их специфическая сфера компетенции и их бескорыстная заинтересованность. Позиции этих двух групп были чрезвычайно близки друг другу. Большевики, ставшие этнографами, соглашались с необходимостью покровительствовать туземцам и обучать будущих чиновников местным языкам и этнографии, а этнографы, ставшие большевиками, поддерживали принцип прогрессивных перемен, привносимых извне. Многие из них вместе были в ссылке, и у большинства были общие интеллектуальные корни. Те и другие не доверяли местным чиновникам и сокрушались об отсталости и беспомощности «туземных племен». Те и другие верили в эволюцию, в прогресс и в долг сознательной интеллигенции содействовать тому и другому. В вопросе о роли интеллигенции ленинская версия марксизма представляла собой радикальный возврат к русской интеллектуальной традиции, и в особом случае «первобытных племен Севера» большевики и народники были согласны относительно того, в чем эта роль заключается. По словам одного старого большевика, впоследствии обвиненного в народнических взглядах, «приобщить к общечеловеческой культуре племена оленеводов и охотников, стоявших до того на ступени чуть ли не неолита, — какая это трудная, а вместе с тем и заманчивая задача!»{613}