Чингисхан. Великий завоеватель - Эренжен Хара-Даван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я запрещаю вам, — объявил он своим воеводам, — выказывать милосердие к моим врагам без особого на то с моей стороны распоряжения. Только суровость удерживает таких людей в повиновении. Когда враг завоеван, это еще не значит, что покорен и будет всегда ненавидеть своего нового властелина». Он не прибегал к таким жестоким мерам ни в степях Монголии, ни в такой крайней степени в Китае. Здесь, в мире ислама, он показал себя истинным бичом. Он жестоко упрекал Тулуя за пощаду, данную населению Герата, за исключением перебитых 10 000 приверженцев султана Джелал-ад-Дина. И в самом деле, Герат впоследствии восстал против монгольского ига, умертвив поставленного ханом губернатора.[195]
Говоря о жестокости монголов, европейцам следовало бы постараться понять их психологию, так как понятие «жестокость» в Европе и Азии имеет, по-видимому, разное значение. Так, монголу кажется бессмысленной и ненужной жестокость в Европе, выражавшаяся в форме костров инквизиции и крестовых походов, потому что монголы — приверженцы абсолютной свободы совести. На воинственность характера народа влияет род его повседневных занятий. Из монгола-охотника только и мог создаться монгол-завоеватель. С малых лет занимаясь охотой на зверя с луком и борзыми и на птиц с соколами, он развил в себе страсть к ней, приучил себя к преодолению препятствий, к достижению цели путем выдержки и знания природы. Чем больше он на охоте убьет крупных зверей, тем больше у него проявляется радость победы; эта радость по поводу своей победы над зверем у монгола-охотника у монгола-воина переходит в торжество при виде победы над врагом-человеком. Раз вкусивши эту сладость победы, монгол-охотник или монгол-воин всеми фибрами своей души, всем напряжением своих упругих мускулов стремится к большим победам, к большим радостям.[196]
Как его борзые, впервые вкусившие крови травленного ими зверя, становятся злобными на зверя, без чего не могут считаться хорошо натасканными для охоты, так у монгола как природного воина с девственными, ничем не прикрытыми чувствами есть злобность, которая при победе требует удовлетворения, без чего нет стимула, нет пафоса победы. Чингисхан как сын своего народа с этой точки зрения понятен, и его жестокость простительна тем более, что она, как видно из вышеприведенных слов его, входила у него в систему ведения войны. Мы видим у него неистовую волю к победе и жизни. Для него на первом плане — сила, следовательно — военное дело.
Для характеристики его может служить следующий дошедший до нас разговор, который он вел со своими сподвижниками. Однажды он спросил Богурчи-нойона, в чем тот видит высшее наслаждение человека. Богурчи ответил, что высшим удовольствием он считает охоту, когда можно ехать весною верхом на хорошем коне, держа на руке ловчего сокола. Чингис спросил затем Борогула и других полководцев: все они дали ответы, приблизительно схожие с ответом Богурчи.
— Нет, — сказал тогда Чингисхан, — наслаждение и блаженство человека состоит в том, чтобы подавить возмутившегося, победить врага, вырвать его с корнем, гнать побежденных перед собой, отнять у них то, чем они владели, видеть в слезах лица тех, которые им дороги, ездить на их приятно идущих жирных конях, сжимать в объятиях их дочерей и жен…
Эти знаменательные слова показывают, что привлекало к жизни Чингисхана. Его больше удовлетворяли результаты победы; его манят не удалые забавы, «потехи богатырские», не слава, даже не власть, а обладание плодами победы над врагами, когда удовлетворяется жажда мести и обретаются новые блага жизни. Чингисхан является перед нами воплощенным идеалом степного воителя с его хищническими, практическими инстинктами,[197] которые своей огромной силой воли он умел сдерживать и которыми он умел управлять, чтобы добиться высших результатов, в чем нас убеждает много случаев из его жизни. При этом он вовсе не практиковал жестокость ради жестокости и в приказах запрещал бесцельные избиения мирного населения. За нарушение этого приказа во время войны в Персии один из лучших его воевод Тогучар подвергся, как выше упоминалось, строгому наказанию. Население добровольно сдававшихся городов обыкновенно щадилось и только облагалось умеренной данью. Крупные контрибуции взыскивались лишь с богачей. Духовенство освобождалось от каких бы то ни было налогов и натуральных повинностей. Напротив, население городов, оказывавших монголам сопротивление, обыкновенно избивалось поголовно, за исключением женщин и детей, а также художников, ремесленников и вообще людей, обладавших техническими познаниями, которые могли быть полезны монгольскому войску.
«Трудно представить себе, — пишет арабский историк Ибн-аль-Асир, — тот панический ужас, который овладел тогда всеми сердцами. Рассказывают, что однажды один монгол ворвался в большое селение и стал избивать жителей его, не встречая ни в ком попытки к сопротивлению; в другой раз безоружный монгол приказал своему пленнику лечь на землю, пока он не принесет свое оружие, и тот повиновался этому приказанию, хотя знал, что оружие понадобилось монголу лишь для того, чтобы отсечь ему голову».[198]
Таким террором Чингисхан создавал возможность, расходуя лишь ничтожные силы, удерживать в повиновении миллионы покоренного населения, а также подготовлял психологическую почву для дальнейших завоеваний и будущих войн. «Как перед лесным пожаром бежит впереди удушающий дым, так и перед наступающей монгольской конницей далеко вперед стелется удушающий, обессиливающий страх, дававший всегда плодотворные результаты».[199]
Равным образом террор, как мы видели со слов самого Чингисхана, применялся с беспощадной строгостью к населению восставших городов и областей в тыловой зоне, так как без этого нельзя было бы обеспечить спокойствие в тылу армии, слишком малочисленной для выделения крупных гарнизонов в завоеванные города. Такой образ действия вызывался «военной необходимостью», которую европейцы, производя разрушения и практикуя жестокости в еще более грандиозных размерах, чем Чингисхан, не располагающий совершенными орудиями разрушения и уничтожения, почему-то склонны считать своей монополией, отказывая другим в праве пользоваться ею на равных с ними началах.
В оценке приписываемых Чингисхану и монголам жестокостей необходимо принимать во внимание еще два существенных обстоятельства. Первое — это то, что он жил не в XIX и не в XX веке, а в XII и XIII. Поэтому судить о нем надлежит по масштабу его эпохи, которая, равно как последующие за ней столетия, не была идиллическим веком человечества: об этом свидетельствуют такие исторические факты, как поголовное истребление населения города Льежа (Лютиха) Карлом Смелым, чудовищная расправа Ивана Грозного с Новгородом и ужасы 30-летней войны, превратившей Среднюю Европу в пустыню. Второе обстоятельство, которое невольно заставляет относиться с сомнением к колоссальным цифрам приписываемых Чингисхану человеческих жертв (полмиллиона, даже миллион для одного места), это то, что историки Чингисхана, которые их приводят, принадлежали к покоренным им и пострадавшим от него народам. Цифры эти, несомненно, сильно преувеличены. Но и то, что остается от них, если уменьшить их вдвое, втрое, вчетверо, все-таки весьма внушительно и должно быть отнесено, помимо вышеупомянутой «военной необходимости», к тому пренебрежению, с которым монгольский завоеватель относился к человеческой жизни вообще, а в частности, к жизни городских людей, в большинстве причислявшихся им к «первому психологическому типу».
Способ управления террором впредь до успокоения поднятых войной народных страстей был не только дешевым (в смысле экономии своих людей), но и единственно возможным при том огромном перевесе в числе, который имели покоренные над завоевателями. Террор был в то время общепринятым средством управления и единственно понятным для тогдашних народов. Что система не вполне чужда и нравам «просвещенной» Европы, видно из того, что не далее как десять-четырнадцать лет тому назад она практиковалась немцами в оккупированной Бельгии, австро-болгаро-германцами — в Сербии и Румынии, большевиками во время Гражданской войны. Например, в Сербии в период оккупации ее с 1915 по 1918 год мы видим систему продовольствия армии на счет населения оккупированных областей, взимание контрибуции и заложников, бессудные расстрелы и т. п.
Но зато, может быть, скажут нам, что европейцы не предавались таким грабежам, как монголы. Так ли это? Всем еще памятно обвинение, которое навлекли на себя немецкие войска, нередко в лице своих довольно высокопоставленных представителей, в присвоении частного имущества в оккупированных областях Бельгии, Франции и Сербии. То же самое, несомненно, произошло бы, если бы во время войны французы заняли часть германской территории. Что «культурные» европейцы не отстают в этом отношении от азиатских «варваров», можно судить по следующим, зафиксированным историей эпизодам: