На хуторе - Борис Екимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас в просторном доме под тополем жили бабы: Николаева мать-старуха да старшая сноха ее – Шурка. Дом построили с размахом, на два входа, хотели большой семьей в нем жить. Да не вышло. Друг за другом ушли на уютное Ветютневское кладбище отец и Михаил. Дети старшего брата по сторонам разлетелись. И теперь аукались в просторном доме две женщины: бабке Нюське давно перевалило за восемьдесят, и она теперь путала свои годы, то убавляя, то набавляя их; Шурка же свои помнила твердо: через год она на пенсию уходила.
Тополь за скуридинским домом заметен был издали. В погожем вечернем сумраке он долго светил над хутором закатным багрянцем. Когда ко двору подходил Николай, тополь уже притухал. А на базу было темно, но еще не спали, разговаривали.
– Здорово дневали! – с наигранной легкостью приветствовал родню Николай. – Живые еще?
– Здорово, полуношный гостечек, – ответила невестка.
– О-о, ты вечно недовольная, – уселся на скамью Николай и полез за куревом. – Здорово, мать, не болеешь?
Мать сидела на той же скамье, сухонькая, согбенная. Платок ее белел в вечерней мгле, а черное лицо скрадывала тьма.
– Да чего… Годы выжила. То там засвербить, то тута. Ныне вот в руку вступило, нудит, спасу нет. Да жаром всю осыпает.
– Чего ей… – поддержала сноха. – Ее годы… Лежи да полеживай. Сынок вот проведывает, – усмехнулась она, – в том месяцу был, ноне опять пришел.
– Ну, зачала…
– А либо брешу? Косились, ты чего не зашел? Косы отбить некому. Спасибо Зырянин, а то хоть реви.
– Чего ж не переказала?
– А то ты не знаешь, что косить. Ладно, – вздохнула она, – без тебя обошлись. Скосила и свезла. А ты выпить зашел, добавить?
– Ты прям аред какой-то, – подосадовал Николай. – Точишь да точишь. Другой раз и зашел бы, не захочешь слухать тебя.
– Ты заходи, – спокойно ответила невестка. – Заходи, да по-доброму. А как энтот раз вы с Алешкой… тот черт зевлоротый, и ты не лучше. Пришли. Дай да дай. Я ж вам влила, по-людски, по два стаканика. Так вам цебарку надо. А твои потом на меня плетут-плетут, не знают, чего и навешать.
– Ну ладно, ладно, – вспомнил о цели своего прихода Николай, – что было, то утекло. Сейчас-то, гляди, тверезый.
– Тверезый ты не придешь, – по-доброму засмеялась невестка. – Ты и ноне хоть чуток, но выпитый. Но это ничего, такой-то бы всегда.
– Раздиктовала, – усмехнулся Николай.
Шурка отцедила молоко и спросила:
– Мама, може, выпьешь молочка, тепленького?
– Не хочу.
– А ты, кум? Влить тебе? Оно же пользительное тебе, для твоей болезни. Мои вон приезжают, они завсегда: мама, мама, парного. Оно, говорят, очень пользительное. И снохи пьют, прям из-под коровы, не гребают.
– Ну, влей…
Николай выпил кружку парного. Давно он не пробовал парного молочка.
– Как там твои? – негромко спросила мать. – Никто не болеет?
– Чего с ними сделается! Дите у Нюськи кричит. Бабка Чуриха приходила. А он кричит и кричит.
– Ты, може, Николай, поешь? – спросила Шурка. – Щи я ныне варила, еще теплые.
Николай вспомнил, что не ужинал, и не отказался. Миску щей смолотил и полбуханки хлеба.
– Може, картошку будешь?
– Не, – отказался Николай. – Налупился, хвост не прижму.
Шурка понесла молоко в сарай. А мать спросила:
– Люди говорят, куда-то посылают тебя, в какую-то лечбу? Взаправди?
– Да, мать, еду подлечиться. Решил подправить здоровье. А то кабы… – Он подробно рассказал о своей путевке, о том, как узнал о ней, как не верил и какие надежды теперь с нею связывал. Он рассказывал долго – кума подошла и слушала, – а он говорил, говорил, потому что много думал в последние дни о болезни своей, о лечении, о жизни, а рассказать было некому. А этот дом и эти люди…
Дом матери и кумы-невестки был для Николая на хуторе единственным теплым углом, куда он мог прийти, и поесть, и выпить да еще покуражиться, коли дурь в голову войдет. Но он ходил сюда редко, лишь когда уж очень подпирало; похмелиться или выпить недопитое. Ходил редко, потому что слишком много того, чего не хотел бы он слышать, слышал он здесь. Все горькие слова матери и кумы были правдой. Но правду он знал и без них и лишний раз не хотел ее слышать. И как в давние времена ушел он с этого подворья, от отцовских укоров, так и не возвращался. Его тут жалели всегда, над горькой жизнью его здесь плакали. Николай же хотел иного.
Душе его, уязвленной много лет назад, хотелось отрады. Хотелось прийти в отцовский дом счастливым. Да все не получалось. И теперь уж не получится, верно. И горько было лишний раз слышать материнские вздохи.
Да что мать… Эта горбатая старуха с черными зубами уже давно отмерла, отлепилась от сердца. Слишком долго они жили порознь. И в собственной Николаевой судьбе столько горечи было и забот, что для матери там места не оставалось. Где-то далеко, в светлой памяти детства, иная мама виделась. Но не эта… А уж кума Шурка и подавно. Разным они жили, о разном думали.
Особенно остро понял это Николай прошлой зимой. Он тогда выпил день и другой, поругался со своими и жил бобылем в кухне. Вернее, лишь ночевал, потому что с темна до темна находился у скотины. Разом двести голов он кормил, один, без напарника. Петро болел, а подмены не находилось. А зимняя работа, она нелегкая. Еще темно, еще добрые люди зорюют, а уж за силосом ехать, кормить скотину, а потом песня на весь день пойдет: дробленка, солома, и снова силос, и опять дробленка. И почистить у быков – тоже дело нелегкое. Тем более что работал Николай в старом коровнике, навоз в вагонетках возил. В новом, конечно, полегче, но туда всем хотелось. А глотку драть Николай не умел. К тому же старый коровник был привычнее, вроде родного дома, где каждый сучок и трещина в половице памятны. Много скотины здесь побывало. Иные имена остались, написанные и не стертые на старых станках. Лимонка, Буря, Ерка, Синичка, Дворянка… И многих Николай помнил. Забудешь ли Ерку? Давно уж ее перевели. Но какого лиха с ней принял. В первотел Ерка отелилась внезапно. Пас Николай скотину, а Ерка вдруг пропала. Была, была, а вечером ее не оказалось. Поехали искать. И места, где он пас, Первые да Вторые Городбища, не больно укромные: несколько березовых с осиной колков.
Николай с напарником искали Ерку неделю. Всю округу обшарили, голосов лишились. А преподобная Ерка отелилась под носом и хоронилась с теленком в займищных вербах. Случайно ее увидел, как прячется она за куст, услышав зов: «Ерка, Ерка!»
Да одна ли она такая была… Сколь их прошло через Николаевы руки. Кто сочтет…
Та зима, прошлогодняя, выдалась нелегкой. Силос был никудышный, кислый, и рано его скосили, без початков. И хоть старался Николай, перебивая силос соломой, но скотина ела плохо. И оттого настроение было поганое.
Стоял студеный январь, такой студеный, что лошадиные катяхи на дороге оглушительно лопались, пугая людей. А Николай целый день был у скотины; работал, понемногу выпивал, то для сугрева, то с расстройства. Выпивал вроде понемногу, но к вечеру оказывался пьян. Пьяным он шел домой, в свою кухню, и валился спать.
Ночью Николай просыпался от холода, приходилось подниматься и бежать за дровами. В ночном небе мохнатые индевелые звезды дрожали. В доме было темно и тихо – все спали. Николай набирал дров и топил, накаляя чугунную плиту до алости, и сидел возле нее, отогреваясь. А отогревшись, снова шел за дровами, но теперь уже не торопясь. Теперь он долго стоял во дворе, курил, надсадно кашлял. Он кашлял громче, чем надо бы, в надежде, что жена или теща, выйдя в холодный чулан по нужде, услышат и позовут его в дом.
Но никто не выходил, никто не звал Николая. Он стоял и курил, раздумывая о какой-то странной своей жизни, в которой вроде все есть: семья, жена, дети и мать рядом. Но и никого нет. И даже закричи он сейчас – не отзовутся.
Жива была баба Феша, она Николая жалела. В такие вот ночи она словно чуяла и отпирала ему дверь и потихоньку впускала в дом, на печи прятала. Но баба Феша умерла и теперь тоже зябла в зачугунелой кладбищенской земле, а без нее нечего было ждать. И Николай снова уходил к себе, в кухню. Топил и смолил махорку. И думал о жизни своей. Она была длинная, в целых сорок лет. Была молодость. Он уезжал в техникум пацаном, а вернулся женихом в клешах, вельветовой «бобочке», с пышной копною чуба. Потом Лёнка…
Николай ни о чем не жалел. Что проку в пустых слезах о прожитом?.. Тем более, даже теперь, вспоминал Николай свою жену в девках – и сразу его кидало в жар. Все хорошо… Можно было жить. Но вот где-то и что-то сломалось в жизни. Может, Лёнка и мать ее становились злее с годами и ничего не прощали. А ведь сам Николай им отпускал многое. Болел душою, но прощал Лёнке ее немалые грехи. Прощал не потому, что был слаб, а потому, что любил всю свою домашность: детей, хату, подворье, скотину и Лёнку любил; он гордился ее красотой, бабьей статью и никому не позволял хулить жену. Лёнка смладу и до теперешних дней на колхозную работу не ходила, а Николай ее не ругал. Он даже гордился, что работает в семье один и всех кормит. Дружок его, Алешка, давно плюнул на все и пьянствовал, работая от случая к случаю, и даже из дому тащил на пропой. Да и один ли Алешка? Николай помнил, что, кроме него, в семье нет работников. Он и от скотины не уходил, несмотря на болезнь, потому что кормить нужно было семью.