На хуторе - Борис Екимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот уже внучата пошли, и болезнь одолевала, дело катилось к старости. И довести жизнь хотелось по-хорошему, да вот не получалось.
В печке догорало, Николай снова за дровами пошел. Хутор Ветютнев спал в глухой полуночи, словно в глубоком колодце. И майским цветущим лугом светило над ним праздничное небо. Алые клевера там цвели, желтые купавки и лютики, зорник голубел; и серебряные пчелы летели от цветка к цветку. А Млечный Путь, словно залитая ромашками полевая дорога, уводил к далеким небесным хуторам.
Тихо было, в доме спали. И Николаю вдруг захотелось избяного тепла, солодкого от ребячьего и бабьего дыхания. Щей захотелось, горячих щей. Который уж день не ел горяченького. И сразу засосало внутри, затомилось, голова пошла кругом. И уже не только желудок, но душа просила горячих щей.
Забыв о дровах, Николай шагнул было к дому, но вдруг передумал. В дом его могут не пустить. Заорут, взбулгачат детей, напугают. Лучше сейчас пойти к матери и куме Шурке. Те поймут и накормят его, и ночевать он попросится, хоть никогда и не ночевал по людям. Он переночует там, а утром побреется. От брата должна где-то остаться бритва. Николай утром побреется и пойдет на работу и выпивать не будет. А вечером помирится с Лёнкой. Придет домой трезвым, побритым и помирится. Хватит в этой кухне бирючить.
Николай разом все сообразил и чуть не бегом кинулся со двора. Путь его был недалеким, особенно напрямик, через бугор. Да и время не такое уж позднее. Телевизор, бывает, поздней глядят.
Николай быстро дошел. Кума с матерью уже спали: темно было за окнами. Глухо стукнули промерзшие воротца. В окошко с белеющей изнутри занавеской Николай постучал осторожно. У окошка кума спала, а мать – через две комнаты, в боковухе. Надо было куму разбудить, а мать не тревожить.
Он постучал в окошко и к дверям пошел, к крыльцу. Кума Шурка, конечно, проснулась. Она вышла в коридор, зажгла свет и спросила.
– Кто это? Федор? Олянька? Таиса? – перебирала она детей своих.
– Это я, кума, открой.
– Кто такой? – не узнала со сна Шурка.
– Да Николай, открой.
– Чего тебе серед ночи?
– Открой.
– Какого черта тебе? Недопил, что ли? Серед ночи булгачишь, поблуда. Либо дома у тебя нет? Иди с богом.
В чулане хлопнула дверь, а Николай не поверил и вновь застучал, заколотился.
– Открой, кума. Впусти…
Кума Шурка снова вышла, теперь уже, видно, одетая, и голосом спокойным сказала:
– Уходи, Николай. Ночь на дворе. Дай спокою. Мать спит, не тревожь.
– Кума, кума… – просил Николай и, боясь, что уйдет она сейчас, сразу все выкладывал: – Пусти, кума. Щей хочу горячих. Какой уж день горяченького не ел, залубенело нутро. Пусти меня, кума, я у порога, на половичке пересплю. До утра. Щей хочу, кума, пусти… У порога пересплю…
Шурка в молящем голосе Николая почуяла неладное, но стала еще тверже.
– Уходи, кум, – сказала она. – Какие серед ночи щи? Ступай домой. Там тебя накормят.
– Не пустят они…
– А здеся я не пущу, – отрезала Шурка. – Меня поедом съедят, натолочут всякого. Ступай, кум, с богом.
И снова хлопнула дверь, теперь уже насовсем. Николай понял это умом, но душа не хотела верить. И он еще говорил, говорил:
– Щей хочу, кума… Залубенело нутро… На половичке пересплю. Пусти меня, кума, Христа ради… Пусти…
Дом молчал.
Холодное сияющее небо стояло над головой и вокруг. Оно горело живым огнем и манило к себе. И горько было жить, и хотелось умереть среди этой праздничной ледяной пустыни, сияющей и безлюдной.
Николай обессилел и сел где-то у амбаров, в затишке, на дровах. В хуторе было по-прежнему тихо, собаки свое отбрехали. Безмолвный небесный луг так же цвел и сиял, играя серебряными росами, и, казалось, звал к себе Николая. Казалось, говорил, что земному пастуху нечего на земле жалеть и пора уже, пора уйти в небесные пастыри, в эти вечные поля, где покой и ничего не тревожит. И лишь сыплет и сыплет искристой белью медвяная роса или пыль небесных цветов, а может, льдистый иней.
Николая спасла дочка Маняшка. В последнем забытьи его она вдруг привиделась и закричала: «Папка! Я ногу убила до крови!» – кинулась к нему, светлоголовая, со слезами на глазах.
И Николай очнулся. Очнулся и пошел домой, в свою кухню.
Это было прошлой зимой. И теперь уже забывалось. Кума Шурка иногда рассказывала, смеясь:
– Серед ночи пришел. Щей захотел… Отвори, кума. У-у, ащаул…
Это помнилось. Вроде и забывалось, но не уходило вовсе. Словно льдистый осколок той крещенской ослепительной ночи лег на сердце. Лежал и не таял…
Николай докурил цигарку. Кума Шурка запирала скотину. Мать сидела рядом, вздыхая. Над Николаевой ли, а может, над своей долгой и тоже нелегкой жизнью.
– Мать, а мать, – осмелился наконец Николай, – ты мне не дашь взаймы четвертак? А то с десяткой, на цельный месяц… В попросях ходить…
– Какие у меня деньги, Николай! Пенсию я Шурке отдаю. Она меня кормит. А деньги откель? Либо ты не знаешь?
Николай, конечно, все это знал.
– Ладно, мать, – сказал он. – Где-нибудь подзайму. У Шурки не хочу просить.
– Погоди… – вскинулась мать. – Погоди, я погляжу.
Она поднялась и пошла в дом, не зажигая света, миновала кухню, горницу, а в своей боковушке открыла сундук, встала перед ним на колени и полезла к самому дну, отворачивая легкие пласты праздничной одежды, которую так и не сумела износить за долгую жизнь. Две кофты – тирас, одна батистовая, да две юбки, да ритонда еще мамина. А деньги лежали внизу, на твердом дне, в гаманке и платочке. Да и денег-то было: пятерка всего, трояк да два рубля. В редкие приезды дочери ей уделяли немного. Но все рубли уходили на гостинцы внукам и правнукам. Кабы раньше знать…
Старуха потеребила гаманок, словно надеясь найти что-то. Потеребила, вздохнула и тут же начала класть на место поднятые пласты нарядов. Поверх всего лежала самая нужная, смертная одежда и заветная полусотка на батюшку. Чтобы батюшку привезли из станицы, чтобы отпел по-хорошему. На свои деньги Щурка не привезет, пожалеет копеечку. А хотелось помереть по-хорошему. Ну, да Бог простит… Старуха взяла деньги и понесла сыну.
4
Перед обедом Арсентьич в контору забежал.
– Василий Федотич звонил, – сказала бухгалтерша Катя. – Вас искал.
Арсентьич номер набрал и, услышав голос Василия, спросил:
– Чего там случилось?
– Такое дело, – начал объяснять Василий, – надо путевку назад отдать. Понял?
– Какую путевку?
– Какую… желудочную, какую я тебе отдал, курортную. Звонил я Кузнецову, он говорит, ту отдай, тогда на сентябрь получишь, добрую какую-то обещал. Так что забери и пришли с кем-нибудь. Я отошлю.
– Да ты чего? – даже растерялся Арсентьич. – Как же я заберу? – он беспомощно огляделся, увидел внимательный взгляд бухгалтерши и махнул ей рукой: уйди! Катерина вышла за дверь, и тогда Арсентьич сердито сказал:
– Да ты чего, Василий? Мы же человеку ее отдали. Он собирался, всё. Ты соображаешь? Как я ее отниму?
– Фу-у, как… Да скажи – отменяется, вот и все. Курортники… тоже мне. Чего ж ты хочешь, чтобы я из-за него путевку терял, да? Я не виноват, что Кузнецов уперся. В общем, забери. Понятно?
– Ну как же я? Ведь человек…
– Иди ты, знаешь, куда… – холодно сказал Василий. – И не морочь голову. Говорю – значит, делай, – и положил трубку.
Арсентьич на стуле откинулся и выматерился, отводя душу.
– В бога мать… начальники.
Он сидел и чем более думал, тем менее представлял себе, как он сможет пойти и сказать Николаю Скуридину обо всем. А с другой стороны, нельзя было ссориться и со свояком. Родственник и к тому же начальство.
Арсентьич сидел и вполголоса матерился, да так и домой пошел, ничего не придумав.
Пришел домой взбешенный, дорога его не остудила. Уселся на порожках и снова начал курить.
– Я налила все, – выглянула из кухни жена. – Щи налила. А ты уселся, слышишь…
– Ну, налила… Теперь мне рысью, что ли, бечь… к твоим щам? – недобро процедил он.
Лелька очень удивилась.
– Чего ты? Либо дурнины наелся? Я ему по-хорошему.
– По-хорошему… – передразнил ее Арсентьич. – Все вы… порода… В папаню своего.
– Либо с Василием поругался? – вмиг поняла Лелька. – Чего вы с ним?
Арсентьич все жене выложил, сдабривая рассказ нелестными для ее братца присказками. Лелька эти присказки мимо ушей пропускала, схватывая главное. Главное она поняла и сказала твердо:
– Надо забрать. Чего ж будем с Василием ругаться? Сам знаешь, Василий, он об нас завсегда… Василий, он… – наставительно читала Лелька.
И Арсентьич ее не перебивал. Он знал, что и вправду судьба его во многом от Василия зависела. Сам Арсентьич был пришлым. В зятья его взяли Калимановы. Взяли и помогли во всем: дом поставили, в техникум помогли поступить и выучиться, вывели в люди. И грех было это не помнить, да и грех наперед забывать, ведь жизнь еще не кончилась. Все это понимал Арсентьич. Но Николай, но Николай Скуридин стоял перед глазами.