Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ф. Б. «Это»?
Р. Г. Да, Это. Наверняка там внутри затаилась слабость, которая, скрываясь и прячась, циркулировала, поднималась, защищала повсюду эту потрясающую твердость. Может, последнее слово будет за слабостью, не знаю. Я набирал с собой жратвы на целый день, и мне было хорошо. Порой я поднимал голову, и это возвышалось надо мной, величественное и царственное, непоколебимое. Да, их зовут секвойями. Я чувствовал себя не таким хлюпиком. Я уходил оттуда посвистывая, возродив в себе восьмилетнего ребенка, которого оставил где-то в России тридцатью годами раньше. А затем у меня случился второй приступ малярии в гостинице, и я ощутил такую потребность в женском присутствии, что чуть было не окочурился. Я еще не скоро стану секвойей. Затем я съездил в Орегон, где океан и леса сочетаются еще лучше, чем в любом другом месте, и где океан еще более ледяной, чем в Сан-Франциско, и я потерял сознание возле Сиэтла, едва успев, выйти из воды. Меня подобрали миссис и мистер Донован и приютили у себя, в деревянном доме среди сосен. У Донованов была пес, Питер, который ухаживал за мной. Собаки всегда оказывали мне внимание очень по-дружески. Миссис Донован была веселой женщиной, ее отношение к жизни было заразительно, это мне тоже помогло. Она была одной из тех американок, которые верят, что все просто, и порой так оно и оказывается, благодаря их святой убежденности. Когда они меня подобрали, то нашли у меня в пиджаке дипломатический паспорт, а я так мало походил на их представление о дипломатах, что однажды вечером Джон Донован пришел меня проведать, положил мне руку на плечо и предложил все ему рассказать, уверяя, что я могу ему довериться, он меня не выдаст. Он был уверен, что это подложный паспорт и что я какая-то важная персона, за которой гонится полиция. Им так хотелось мне помочь и они были такими милыми, что я им признался, что на самом деле я — русский, моя настоящая фамилия Касев и что я приговорен к смерти как дезертир во Франции в 1940–1941 годах, я им сообщил, что французский дипломатический паспорт на имя Ромена Гари мне выдал некий Жильбер в Министерстве иностранных дел в Париже в 1945-м, чтобы помочь сбежать. Как видишь, я им не солгал, и они успокоились. После этого они уже навещали меня несколько раз в Париже, и я их люблю. Я их очень люблю. Я глубоко люблю некоторую Америку, и моя вера в человека еще правит бал. Это вылилось двенадцатью годами позже в «Прощай, Гари Купер!», которого я написал на американском арго под названием Ski Bum и который, наряду с «Большой вешалкой» и «Пляской Чингиз-Хаима», стал моим самым большим успехом в Соединенных Штатах. Я покинул Донованов, чувствуя себя слегка виноватым, виноватым в том, что считаю, будто знаю побольше их, что лучше осведомлен обо всем этом, что французский XVIII век меня просветил и меня-де не проведешь, виноватым, что ощущаю себя чуть выше их. Я очень хочу сказать здесь Мэри Донован, что она и ее муж «знают» куда больше моего, что они гораздо ближе к истине, чем когда-либо был или буду я, что секвойи есть и останутся в Америке и все, что искатель, коим я являюсь, считает, будто знает, на самом деле на три четверти не стоит знания. Волосы Мэри теперь совсем седые, но она не постарела, и все, что отличает меня от Донованов, это и есть то, чего мне недостает. У меня не осталось ни цента, и я занял деньги у Луи де Гиренго, ныне нашего представителя при ООН, который был в ту пору Генеральным консулом в Сан-Франциско. Мне нужно было возвращаться в Нью-Йорк и приступать к своим обязанностям, но я сделал крюк и побывал в Мексике и Гватемале: я всегда мечтал о вулканах и тут же побежал посмотреть, не там ли я. Меня там не было, это врожденное.
Ф. Б. И это непоправимо?
Р. Г. Если ты говоришь о моем провале, о «возвращении Улисса» домой с пустыми руками и слишком поздно для того, чтобы воздать должное матери, то считаю необходимым сказать здесь раз и навсегда: моя жизнь не была и не является сейчас продолжением, которое господин Ромен Гари дал «Обещанию на рассвете». В 1945 году одна моя жизнь подошла к концу и началась другая, потом еще и еще одна, каждый раз, когда ты любишь, для тебя начинается новая жизнь, когда появляется на свет твой ребенок, начинается твоя новая жизнь, мы не умираем в прошлом. Я никогда не жил жизнью «бывших». Мне даже моего «я» не хватает для жизни, и именно это и сделало меня романистом: я пишу романы, чтобы пойти к другим. И если мое «я» зачастую для меня невыносимо, то это не из-за моих личных особенностей или изъянов, а из-за изъянов человеческого «я» вообще. Мы всегда в западне какого-нибудь «я».
Ф. Б. Я вот только интересуюсь, в какой мере тебе удалось освободиться от давления?
Р. Г. Такие чувства делают тебе честь. У меня тоже есть сомнения на этот счет. Но сомнения счастливые. Я подразумеваю, что «освободиться» от материнской любви или от любви к женщине — это не то, что я называю освобождением, это то, что я называю оскудением.
Ф. Б. Значит, ты вернулся в Нью-Йорк и приступил к обязанностям представителя по связям с общественностью при французской делегации в ООН. В чем это выражалось?
Р. Г. Представлять французскую точку зрения в прессе, на телевидении и на радио, представлять Четвертую республику в ее отношениях с миром, ее политику — главным образом в Европе, Индокитае и Северной Африке.
Ф. Б. Трудное дело, разве нет? Защита колониализма…
Р. Г. Во-первых, мне не нужно было защищать, мне нужно было объяснять. Это не я защищал эту политику в ООН, ее защищал Опно, который совсем в нее не верил, даже упорно противился ей, и в Париже это было отлично известно, так что я даже слышал, как один заезжий министр иностранных дел обозвал его «лицемером»… Вот что тогда происходило. ЦРУ устроило государственный переворот в Гватемале, направленный против «левого» режима Арбенса, тогдашнего Альенде. Это было в воскресенье. Русские срочно созвали Совет Безопасности. Опно воспользовался тем, что не успел получить инструкции из Парижа, и потребовал создания следственной комиссии ООН, которая должна была на месте разобраться, что произошло в Гватемале. Понятно, что все там было делом рук ЦРУ, и Фостеру Даллесу, американскому госсекретарю, это расследование нужно было как дырка в голове. Все случилось, как я тебе уже сказал, в воскресенье, и я был единственным советником, сидевшим рядом с Опно на скамье французской делегации. Он уже был послом в Берне и моим начальником, и вот мы в очередной раз оказались вместе в Нью-Йорке. Когда он мне сообщил, что потребовал создания комиссии, я исполнил свой долг — заявил, что Париж сотрет его в порошок. Но старый посол был просто в страшной ярости, он метал громы и молнии, его невозможно было удержать, он высокомерно повернулся в мою сторону и произнес — тут я цитирую: «Они ужасные мерзавцы». Не могу поклясться, что он имел в виду агентов ЦРУ в Гватемале… И вот он — без инструкций и вразрез со всей тогдашней французской политикой, находившейся в полном подчинении у американцев, — требует отправки в Гватемалу следственной комиссии. Это была одна из тех первосортных дипломатических бомб, на которых, как правило, подрывается тот, кто их бросает. Один из помощников Даллеса подошел ко мне и шепнул: That’s typically french, это типично по-французски. Он имел в виду предательство. Я ему в ответ: Go and fuck yourself да пошли вы… Вот как низко опустились в своем общении изысканные дипломаты. Американцы пустили в ход свое право вето, никакой следственной комиссии так и не создали, и несколько часов спустя Даллес уже требовал от французского правительства отзыва Опно. И тут нам неслыханно повезло: наш тогдашний министр иностранных дел не мог позволить так себя унизить, особенно если вспомнить, что посол Опно был аккредитован не при Вашингтоне, не при США, а при ООН. Так что Опно остался на своем месте, и я вместе с ним. Впрочем, это был один из тех совершенно безумных дней, когда во всей красе раскрывается дух международного согласия и сотрудничества. Воспользовавшись тем, что шел перевод какого-то выступления, потрясенный тем, что мой старый посол только что окончательно потерял всякий шанс продолжить свою карьеру, я встаю и иду писать. Я уже почти справился с волнением, пустив струю, как вдруг возникший ниоткуда советский псевдо-пресс-атташе, некто Титов — ну, это имя, под которым он работал в то время, — пристраивается писать сбоку от меня. Увидев, что я абсолютно растерян, и сочтя момент подходящим, он наклоняется ко мне через наши две струи и шепчет жарким шепотом по-русски: «Скажите-ка, дорогой коллега, сколько истребителей поставила Великобритания Федеративной Республике Германии?» Этот клоп, который был таким же пресс-атташе, как его бабушка, пытался меня завербовать, воображая, вероятно, что после этого первого шага мне уже будет не вырваться из его когтей. Я ему ответил тоже по-русски — тут я цитирую для знатоков этого прекрасного языка, в котором имеются, так сказать, безграничные возможности для нанесения оскорбления: Ubiraïsia k yebeneï materi na legkom katere. Это, разумеется, непереводимо, но тут задействованы его мама, некоторые интимные части ее тела и путешествие на борту легкой яхты, которое я предложил ему совершить с кое-чем не являющимся мачтой, воткнутым в совершенно другое место, нежели палуба судна. А что, прекрасный денек в ООН. Мне предстояли еще и не такие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});