Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ф. Б. Ты мне говорил в 1967 году, что де Голль поступил правильно, изменив французскую политику в отношении арабов в момент шестидневной войны.
Р. Г. Я тебе говорил не это. Я прекрасно помню: я написал тебе, что арабская политика Франции не выдерживает критики, потому что ее нельзя назвать иначе как политикой презрения. И добавил, что эмбарго на проданные израильтянам «миражи» было несправедливостью, внезапной переменой настроения школьного учителя, который бьет ученика линейкой по рукам. Де Голль правильно поступил, положив конец политике презрения в отношении арабов, потому что нельзя было без конца лгать о французской армии — Фуко[68], Лиоте[69] и все эти прекрасные истории, которые мы сами себе про себя же и понарассказывали. Впрочем, в де Голле совершенно явно проступало сходство с «великим белым вождем». Думаю, он бы охотно сыграл как защитника Израиля, так и защитника арабов, но этого не случилось, так как одна из сторон не выполнила того, чего он от нее ожидал. Думаю также, что он бы охотно использовал Израиль, чтобы завоевать популярность у американских евреев и обзавестись таким образом хорошим рычажком в Соединенных Штатах. Все могло бы решиться в легендарном и библейском духе между ним и Бен Гурионом, но когда Израиль не послушался великого белого вождя, доброго, справедливого и великодушного, старик не на шутку рассердился, как после генеральского путча в Алжире, когда ему отказались отдать Салана[70]. Его пронзительный голос был слышен далеко за стенами…
Ф. Б. Он не помышлял о нефти во время этой резкой смены альянсов?
Р. Г. Не думаю. Я думаю, что когда де Голль приходил в ярость, тут выступала на первый план своего рода bitchery[71], почти женский гнев, замешенный на раздражительности, злопамятстве и обиде, и вся сила его рассудительности, как только она к нему возвращалась, организовывалась тогда вокруг его обиды. Это был человек, который помимо всего прочего обладал и талантом злопамятства. Я ни на секунду не поверю, что де Голль бросил Израиль ради нефти или ради того, чтобы продавать оружие арабам. Был другой способ сблизиться с арабами, и сегодня, между прочим, совершенно очевидно, что Израиля нам скорее не хватает в наших отношениях с арабами: нам больше нечего сбросить. Страсти ослепляют умы. Говорят, например, что СССР хочет, чтобы Израиля не было. Абсурд! Если бы Израиль исчез, СССР утратил бы свои позиции на Ближнем Востоке, потому что стал бы абсолютно не нужен арабам, СССР смог проникнуть на Ближний Восток лишь благодаря Израилю. Повторюсь: о чем идет речь, когда говорят об «арабской политике Франции»? Об отсутствии выбора…
Ф. Б. Что такое для тебя голлизм?
Р. Г. Воспоминание. Был момент в истории, встреча, какие порой бывают в истории всех стран, дуновение, которое коснулось французского края. Теперь все кончено, и это очень хорошо. Будут другие моменты, другие люди, другие встречи, другие дуновения. Это не в последний раз. Это было что-то живое и не может быть сохранено, забальзамировано, это не было дано раз и навсегда. Он вовремя пришел и вовремя ушел. Я счастлив, что такое было в моей жизни. Сегодня восемьдесят процентов молодых французов, которым меньше тридцати, не знают, что значит кавалер ордена Освобождения, и это тоже очень хорошо. Если де Голль чего-то и требует, так это признания его оригинальности, а это конец ковчега с культовыми реликвиями. Стоит извлечь урок из того, как он отказался от организации преемственности своей власти, разве нет? Он не хотел, чтобы его продолжали. Он всегда говорил об обновлении, а это вовсе не означает, что нужно пятиться в будущее, не сводя глаз с иконы. В СССР забальзамировали Ленина, выставили его под стеклянным колпаком, и посмотри, что это дало: чучело, мумию, этакую восковую фигуру, сделанную раз и навсегда, исключающую любые перемены…
Ф. Б. Мне помнится, был момент, когда де Голль советовал тебе заняться политикой?
Р. Г. Дважды. С иронией и пренебрежением, как бы говоря тем самым, что большего я не стою. Ну, он мне не сказал, чтобы я отправлялся к шлюхам, он так не разговаривал, но в его совете была масса пренебрежения. В первый раз это было в начале того длительного периода, когда он был не у власти, до моего отъезда в Берн, и потом на улице Сольферино, в момент подъема РПФ[72], когда вокруг него били копытами от нетерпения будущие молодые маршалы. И всякий раз он делал это с ироничной улыбкой типа «и вы тоже!». Перед тем как оставить Управление по делам Европы и отправиться в Швейцарию, я чуть было вообще не распрощался с МИДом и не занялся новым литературно-сатирическим еженедельником, который так никогда и не вышел, к счастью, и я направился на улицу Лаперуза повидаться с де Голлем, не столько для того, чтобы спросить у него совета, а просто так, постучать по дереву. Не дав мне никакого совета, он в течение четверти часа расспрашивал меня… о Мальро![73] Мальро его необычайно занимал — мадам де Голль говорила о нем: «Дьявол…»
Ф. Б. В конце концов ты занял пост в посольстве в Берне и провел там полтора года. Будь осторожен в своих высказываниях, ведь я швейцарец…
Р. Г. Не беспокойся, у меня не сохранилось об этом никаких воспоминаний… Пробел в памяти длиной в полтора года. Я смутно припоминаю уличные часы с человечками, которые отбивают время или что-то в этом роде. Похоже, я наделал глупостей. Я залез, говорят, в ров с медведями в Беренграбене, быть может, в надежде на то, что наконец-то что-нибудь произойдет. Не произошло ровным счетом ничего, медведи не шелохнулись, это были бернские медведи. Через два часа подъехали пожарные-спасатели и вытащили меня оттуда. На днях я нашел у себя письмо с бернским штемпелем, датированное 1950 годом, от одной особы, которой я не помню, письмо, где она говорит, что никогда мне не простит — это подчеркнуто трижды — то, что я ей сделал, или же то, чего я не сделал, мне абсолютно неведомо, о чем идет речь, и я ужасно мучаюсь угрызениями совести, возможно, это было что-то по-настоящему гнусное, то, чего я ей не сделал. И к тому же по-английски. Она написала мне по-английски, и не знаю почему, но от этого я чувствую себя еще более виноватым — из-за слова gentleman. Если она прочтет эти строки, пусть соблаговолит взять на себя труд изложить мне свою историю. Я ничего не помню. Ах да, я обедал с Черчиллем в посольстве, в узком кругу, и он один выпил полбутылки виски до обеда, бутылку шампанского за обедом и треть бутылки коньяку за кофе. Во время войны я влюбился в его дочь Мэри в купе поезда, следовавшего с вокзала Ватерлоо в Кэмберли, мы провели в пути час, но не обменялись ни словом, потому что находились в купе одни, а мне хотелось показать, что у меня хорошие английские манеры. Час выразительного молчания с моей стороны, а малышка неотрывно смотрела в окно, ни разу не взглянув на меня, иначе бы ей было не устоять. Это было очень красиво, очень возвышенно. Вот только на выходе она посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «А я было подумала, что вы говорите по-французски». Вот так, прямо в морду. И ушла. Мне было так паршиво, что я даже забыл сойти с поезда. Я был просто уничтожен. Но то, что случилось потом, было еще ужаснее: в 1972 году в посольстве Великобритании Мэри Черчилль, ставшая миссис Сомс, женой посла Великобритании в Париже, приглашает меня на прием. Я был потрясен: час молчания, а она все еще помнит обо мне, тридцать лет спустя. Я ей напомнил о нашей встрече и… нет, ты ни за что не поверишь: она ничего не помнила! Это был полный облом. Так вот, я рассказал Черчиллю, как чуть было не женился на его дочери в 1943-м, он задумался, посмотрел мне в глаза и сказал: «Да, разумеется, с де Голлем так всегда и было!» Это меня добило, я уже просто совсем не врубался. Берн все-таки странно действует на людей. Это, вне всякого сомнения, самое таинственное место в мире, своего рода Атлантида, которую остается найти. Знаешь, одно из тех мест, где не происходит ничего вообще. Кончилось тем, что я отправил Бидо личную телеграмму, суперзашифрованную, первоочередной важности: «Имею честь сообщить Вашему Превосходительству, что с тринадцати часов над Берном двадцать минут шел снег. Следует отметить, что швейцарская метеослужба не оповестила об этом снегопаде, и я предоставляю Вашему Превосходительству самому сделать выводы, которые напрашиваются». Бидо сделал выводы немедленно. Он сказал Буске, занимавшемуся кадрами: «Отправьте его в психушку». Вот как я был назначен в Организацию Объединенных Наций, в Нью-Йорк, в качестве официального представителя. А до того я получил несколько недель отпуска из-за переутомления — переутомления в Берне! — которые провел в «Отель де Театр» на авеню Монтень, куда наведывались в ту пору самые красивые манекенщицы в мире: Дориан Ли, Ася, Максин де ла Фалез, конечно же Беттина, и среди прочих — Нина де Войт и Сьюзи Паркер. В отеле был крошечный лифт, и когда тебе выпадал шанс ехать на нем с одной из этих богинь, ты возносился в рай. К сожалению, там был знаменитый маркиз де Портаго, позднее погибший на ралли «24 часа в Ле-Мане», у него были машины, громыхавшие как гром небесный, а у меня что, у меня был только лифт. «Отель де Театр» в тот момент был одним из тех мест, что еще хранили следы хемингуэевского «Праздника, который всегда с тобой». Там царили Капа, знаменитый фотограф из «Лайфа», который снимал высадку союзников в Нормандии и которому впоследствии было суждено подорваться на мине в Индокитае, Ирвин Шоу, Питер Виртел[74], Али Хан[75], и в номерах происходили чудесные вещи, которые я с трудом осмеливаюсь вообразить из-за нравственных принципов и за неимением опыта. Мне доставались лишь взгляды, когда порой одно из этих неземных созданий ошибалось дверью. Дверь открывалась, девушка возникала, нужно было действовать быстро, причем только носом, вдохнуть в себя несколько райских дуновений, затем дверь вновь закрывалась. Это были видения, «меня посещали видения», в мистическом значении этого слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});