Революция низких смыслов - Капитолина Кокшенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Закрытой книге» произошло своеобразное перерождение «романных тканей»: все значительное называется, все случайное выдвигается вперед. Тут не только перемена внешних формальных признаков (нет большого романного сюжета, нет сцепленности судеб героев и т. д.), но словно меняются очертания самого жанра. Большое течение ушло в дробленую малость еле заметных движений. И сколько бы критики ни называли романных разновидностей (исторический, «филологический», авантюрный, психологический роман, роман-исповедь, антироман) мы все же знаем, что все эти имена-определения не затрагивают глубины. «Соль» романа (сколько бы не производилось формально-изощренных анализов) все же в том, что роман — это новое бытие, живое бытие, сотворенное бытие. А потому среди нынешних романистов столь трудно найти подлинного, не прячущегося за узкими определениями, ибо современный беллетрист обрекает себя отдавать все силы свои единственной верной для него реальности — реальности своего «я». И несмотря на то, что Андрей Дмитриев соблюдает, в отличии от многих, почтительную дистанцию между «я» и реальностью, все равно остается ощущение слишком большой нагруженности всех героев романа и самого романного письма личным авторским унынием, неувлеченностью большой мыслью.
Роман Дмитриева — это скорее поток воспоминаний. Некая насильственная и мучительная скука есть в том, что главные герои (Иона, Серафим) поставлены автором в условия убывания интереса к их судьбе. Если В. В. еще легенда города, если у него еще были «баснословное детство» и достойная жизнь, если в судьбе его сына еще присутствует «перемена участи» (впрочем драматизм их напрочь снят), то история внука почти безлика, невнятна, торопливо очерчена. Широкого и глубокого романного дыхания в «Закрытой книге» нет: утилитарность литературных приемов очевидна, множественные правдоподобные детали, заметные в начале романа, к концу выглядят театральным реквизитом, поддерживающим некую «жизненность» (сцена на пароме, например, где Иона рассказывает о своих мечтаниях и планах). Но и в этой «жизненности» нет живого трепета, слишком заметна работа композиционных механизмов, обрабатывающих материал. Филологическая сноровка, простая наблюдательность, социальные вкрапления, замена цельного сюжета монтажем разновременных пластов — все это не скреплено «божественным глаголом» и не претендует на какую-либо высоту, оставаясь в позе скромности, «причесанности», чистенькой бедности.
В романе все раздроблено на эпизоды так, что кажется, будто и само воображение романиста изодрано в клочья: жизнь В. В. «разбита» войнами, Серафима — женой и временным помешательством, на долю Ионы выпадает тривиальный (потому как экономический) слом. Так тускнеет время. Но, возможно, это культурное и смысловое снижение отчасти и зафиксировало умаление значительности в нашей обыденной жизни. И только образ Вселенной, что пытался вместить в себя распаленный мозг Серафима, только Мировой Океан, в плавании по которому истрачивает жизнь свою рассказчик, да остров Качай, на котором В. В. создал музей природы, остаются цельными и величественными, но эта величественность и торжественность не имеет больше никакого отношения к Человеку. Мысли такие возникают вскользь, едва касаясь романа, Поскольку большой цели, повторим, у автора нет — нет желания осознавать время и судьбы, нет стремления добраться до опасной границы культурного или идейного космоса. Иногда кажется, что Андрею Дмитриеву и того довольно, чтобы ткнуть пальцем и сказать: «Это есть» — тем самым и успокоиться, обрести в такой прямой бытийности твердую почву смысла. Смысла, но не вымысла, так как в «Закрытой книге» нет художественного напряжения и эта ее ущербность с разной степенью успеха заменена либо описательностью, либо простым изложением (иногда и эстетически приятным).
У Дмитриева мы видим сознательное убегание от всякой силы: проповеди и исповеди, большой идеи и противоположной ей кромешной безыдейности, бегство от страстного пафоса, но и от холода и чистоты филологической учености. В романе есть некая гладкость, но не равнинная, предполагающая простор и мощь звучания тишины. Это — равность всего со всем, это — ровность письма. Это — чрезмерная спокойность повествования и боязнь избытка страдания, умеренность воображения и культурное знание профессионалом законов искусства. Кажется, ничто у автора не вызывает ни явной ненависти, ни сильной любви. «Любовь у нас — замена знанию, — скажет герой-рассказчик, — так мало знаем мы о В. В., и не хотим знать». Биография В. В. не написана, и это понимается как благо, а если же и будет написана, то В. В. «перестанет быть нашим счастьем, сделается умственной привычкой, из объекта живого, безоглядного благоговения превратится в одного из субъектов истории, а это — совсем другое дело». Но в том-то и дело, что сам Дмитриев рассказывает о любви с помощью «говорящей головы» (своего повествователя), вполне и успешно заменяющей того, кто напишет биографию В. В. Автор так и не покажет читателю как же все-таки любят сей «живой объект». Толи среда не желает отдавать часть своего мира, где он его «негероическая краска», не желает отдавать во вне — истории. Толи «историю» нельзя любить благоговейно — здесь еще одна «закрытая страница» романа А. Дмитриева.
«Закрытая книга» — это литература для литературного круга, в котором всегда найдутся те, кому гораздо важнее увидеть «символическое значение» в выборе прототипов, гораздо интереснее рассуждать об эффекте безэффектного письма Дмитриева, нежели ожидать от романа прироста радости — радости от соприкосновения с дерзновением и вдохновением творческой реальности. Конечно, тяга писателя к литературности может быть объяснена и оправдана, но все же она остается игрой в одни ворота — не имеет ни обратной связи с читателем и вообще чувством жизни своих современников, ни «обратной перспективы» (в сторону классики) в пространстве современной литературы. Остепененный ученый, филолог-писатель в ранге доктора или кандидата наук — для нашей русской литературы все же никак не писатель в традиционном понимании.
Потеря чувства жизни всегда оборачивалась в писателе ожиданием социального заказа, готовностью отдать свою свободную волю какой-либо «партии» — неважно какой, пусть и литературной, филологической. Отдать свою волю с тем, чтобы она его «вела». В роли «партии» сегодня может вполне выступать и страница в Интернете, например, Вяч. Курицына — вот уж где сплошь представлены тексты ведомых.
«Формула скуки», но скуки пристойной — таков итог «филологического романа» Андрея Дмитриева. Это действительно «закрытая книга». Сквозит в романе холодком бесплодного, замкнутого мира. «Филологический роман» лишен той силы, что способна распахнуть окно наружу — оно навсегда останется заколоченным, ибо его герои боятся сквозняков и свежего ветра. Я не хочу сказать, что «Закрытая книга» образчик крайнего эстетического эгоизма, что ее цель сплошь в формальной игре, тренирующей гимнастическую гибкость ума, но я могу сказать, что это весьма «захватанная красота» — вторичное повторение пройденного. Тут никак и ни над чем не сможешь «облиться слезами», хотя в конце истории и поет детский хор, и говорится с ностальгическим унынием о доме и тепле. И нет у повествователя пока «дороги домой». Нет и у читателя «приращения радости искусством». Сужение мира до литературной формы, мира, удобно рассеченного и ловко в нее помещенного — все эти качества романа Дмитриева прямо противоположны природе романа Владислава Отрошенко «Приложение к фотоальбому».
2
У Отрошенко мир «вываливается» за границы уготованной ему литературной формы — и это можно сравнить с работами старых художников-мастеров, умеющих «расширить» изображенное на картине за пределы изысканной, но и материально-тяжелой рамы. Рядом с романом Владислава Отрошенко «Закрытая книга» глядится так, как если бы оркестровое звучание старательно разложили на отдельные сольные партии. У Дмитриева мало искусства и мало человека. У Отрошенко — много и того, и другого.
Пожалуй, первое, что поражает при чтении романа «Приложение к фотоальбому», — это буйство чувств, красок, пылкость воображения, удивительная плотность романного пространства, легкая веселая удаль, с какой написан роман. Но вымысел у Отрошенко — совсем не чистый произвол. При некотором старании в романе узнается город Новочеркасск (область войска Донского), в любовании которыми присутствует тот неуловимо-достоверный дух, что легко проникал в читателя в «Моем маленьком Париже» Виктора Лихоносова. У Отрошенко есть то же благоговейно-любовное наслаждение от прописывания названий улиц и исторических мест — Большой Атаманский сад, Атаманский дворец, Экипажный рынок. Но все это историческое пространство оживляется не силой реалистического восстановления деталей и событий, не копиистикой и не логикой «движения истории». «Приложение к фотоальбому» представляет нам мифологизированную историю, полную преданий, роскошных воспоминаний, преувеличенно эффектной героики, легендарных сюжетов. Атаманский дворец лишь прообраз того родового Дома, что живописует Владислав Отрошенко. Дома, границы которого с ходом романа расширяются и расширяются — так, что получается эффект матрешки, только наоборот: сначала берется самая мизерная и она оказывается частью некоторого большего, а это большее — также частица другого большего… Не имеет границ мифологическое время — не имеет границ образ легендарного дома, рода, города. Отрошенко блистательно воплотил не реальные, но идеальные наши представления о собственной истории. И пусть масштаб исторической правды нарушен — зато ухвачена писателем та стихия имперского духа, которую он так щедро «озвучил» в своем романе. Большой имперский стиль малого по объему романа запечатлен писателем в «географии» дома. Познакомимся мы с легендами рода Малахова в обжитой северной части дома — именно там, в шестиугольной торжественной зале совершались чудесные съемки рода Малахова. Там рождались все дети (в романе — уже дядюшки), там появился фантастический грек, увлекший Аннушку (жену Малаха) необыкновенной любовью, туда возвращались с войн, со свиданий, уходили и возвращались снова. Что мы, собственно, знаем о нашей семейной истории? Кто из нас может написать достоверную семейную хронику? Весь XX век перемалывались судьбы, чернилась память, а чистая память (чистая — значит правильная, праведная) — нам ли под силу? И чтобы она была чистой, Отрошенко писал роман, с грустной нежностью разглядывая старые фотографии как предания старины глубокой. Только предание может быть чистым и правильным той правильностью и чистотой, что от духа. Потому вслед за описанием места, в котором живут, писатель (по принципу, повторю, матрешки наоборот) расскажет о месте, где бродят приживальщики, и их не два — не три, а не меньше тысячи (!), что возмущает даже Аннушку, любившую всегда этих жалких людей, — возмущает тем, что такое их множество невообразимо для порядочного дома. И все эти «тысячи приживалок», непременные в большом русском доме, и все эти многочисленные родственники — зятья и невестки, тетушки и дядюшки — нужны Отрошенко и потому, что они «указывают» читателю на реальность, и потому, что в имперском пространстве и «тысячи» никому не в урон.