Чайка - Бирюков Николай Зотович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это уж решено, Женечка… Так и Чайке передай… — тихо, но твердо проговорила Маруся. — Поцелуи ее за меня. — Голос у нее задрожал. — Передай спасибо за все, за все. И с тобой давай поцелуемся, Женечка.
Женя испуганно отстранила ее протянутые руки.
— Та щоб я с такой дурой целоваться… ни!
Она взволнованно обняла Марусю и стиснула так, что у той захрустели кости.
— Кажи, Манька, зараз же кажи, що не сделаешь этого!
Маруся молчала.
— Да шо ж цэ такэ? — сквозь слезы вскрикнула Женя. — Марусэнька! Милая! Я тебя вот що прошу… три дня никуда из дому не ходи. Добре? А я в эти дни до тебя прибегу. Кажи, що так буде, а то совсем не отпущу.
Маруся пожала плечами и растроганно проговорила:
— Не надо, подруженька, это уж бесповоротно. Не один день думала.
— Бес с тобой, що бесповорота! Я ж тильки хочу побалакать по душам. Ну?
— Ладно, — глубоко вздохнув, сказала Маруся.
— Комсомольское дай.
— Честное комсомольское.
— Ну вот! — Женя долго держала ее руку, не решаясь отпустить. — До свиданья, а целоваться — ни!
Она провела по глазам рукой и пошла не оглядываясь.
Шагала по улице крупно и с возмущением думала:
«„Будь что будет“ — как же так можно сказать? Это выходит: все равно — советская жизнь после меня сюда вернется или немцы здесь останутся. Вот какая дура!»
Начинало темнеть. Дорога за хутором виднелась смутно, а вдали и совсем пропадала в сизом тумане. Женя решила итти в Певск не по шоссе, а наискось, через ожерелковский лес: так ближе. Половину пути шла, потом побежала, чтобы наверстать время, потраченное на хуторе, — иначе она рисковала опоздать на Глашкину поляну.
В город проникла через забор стадиона. Вышла на окраину и задумалась: стоит ли, как намеревалась, итти на явочную квартиру?
«Ведь это на другом конце города. Времени потрачу много, а неизвестно, знают ли что там о Феде, — размышляла она, не отрывая глаз от крыши Дома Советов, которая так соблазнительно близко вырисовывалась сквозь редеющую сумрачность. — Попытаюсь сама. В темноте не заметят».
Пошла задворками и так тихо, что не потревожила ни одной собаки, — а может быть, немцы перебили их всех.
Из глухой боковой стены Дома Советов, почти на одном уровне с землей, сквозь решетку маленького окошка просачивался свет. Женя слышала, что тут у гестаповцев камера пыток, но убедиться в этом ни разу не могла, потому что днем и ночью стояли здесь часовые. Сейчас не было ни души, и только с улицы слышались глухие звуки шагов: вероятно, часовые ходили перед парадным крыльцом.
Она осторожно подкралась к стене и легла на землю. В глаза сразу бросилась железная добела раскаленная печь, — это от нее протянулась в окошечко полоса света. Перед печкой сидел солдат и калил на углях железные прутья. Отблески пламени освещали стены, на которых висели кольца, какие-то крючки… Все это было не то в ржавчине, не то забрызгано кровью. В камере стояли и двигались солдаты в нижних рубахах с засученными по локти рукавами. Пол под их ногами был грязно-красный, точно на бойне. Кого-то, кажется, били: из дальнего угла несся тягучий женский стон.
— Прикидываться дезертиром больше чем глупо… Женя повела взглядом по камере, отыскивая того, кто говорил, и увидела у массивной двери Карла Зюсмильха, неизвестного ей штатского в широкополой шляпе и начальника покатнинского гарнизона Августа Зюсмильха. Они — все трое — смотрели на рослого, широкоплечего парня, стоявшего к окошку спиной.
— Дезертиры у вас, русских, бывают только двух сортов: враги большевизма или трусы, — зло говорил штатский. — Первые поступают к нам на службу, ну, а вторые — у них таких глаз не бывает, «товарищ дезертир». Вы — большевик! Запомните — я это понял и повторяю: мы умеем ломать и большевиков. Глаза у своих пациентов я наполняю нужным выражением, а языки приобретают желательную мне подвижность.
Парень молчал, не оборачивался, и Женя не могла решить: он или не он?
Хрустнув пальцами, штатский сказал что-то властно, отрывисто. Несколько солдат кинулось на парня. Он отшвырнул одного и тотчас же покачнулся от удара в лицо — это был Федя.
До крови закусив губу, Женя смотрела, как сорвали с него белье, как, связанного, кинули на пол. На спине у него были рубцы — чуть затянувшиеся и кровоточащие. Видно, не в первый раз он в этой камере. Штатский и офицеры выжидательно устремили глаза на печку. Женя взглянула туда же и, задрожав, зажмурилась: солдат вынимал из печки раскаленные прутья.
Глава четвертая
Встревоженная внезапным гулом, прокатившимся по лесу, Катя цепко сжала автомат. Ветер качал вершины сосен, а внизу по-прежнему стояло неподвижное безмолвие — ни шороха, ни шагов: вероятно, упало дожившее свой век дерево.
Вглядываясь в темноту, Катя пошла дальше и выбралась на небольшую полянку. Посреди нее торчал из земли позеленевший от плесени белый камень. Сейчас он вырисовывался сумрачной глыбой, а при дневном свете в верхней его части, среди старых трещин и зеленых наростов, можно разглядеть глубокие лунки глаз, выпуклость носа и кривую линию рта. Никто даже из самых дряхлых стариков не знал, кем и когда была поставлена в этой лесной глуши каменная баба. Казалось, она выросла и состарилась здесь вместе с лесом.
Рядом с камнем торчал трухлявый пень. Лет шестьдесят назад на этом месте росла береза. Одна единственная в окружении сосен, она казалась такой же загадочной и необъяснимой, как и ее каменная соседка. Жила в то время в Залесском девушка Глаша — красавица и певунья. На глазах у всех за ней увивался барчук. Однажды летом вместе с подругами она ушла в лес и не вернулась. И только осенью перед первыми заморозками заплутавшийся головлевский крестьянин увидел ее висящей на этой березе. Крестьянин божился, что, когда бежал с поляны, ветки сосен не пускали его, хлестали по лицу, а каменная баба хохотала.
Труп Глаши с березы сняли, а березу спилили почти под самый корень. Хотели разрушить и бабу, но у мужика, пытавшегося это сделать, выскользнул из рук топор и рассек ему ногу. Тогда старики окончательно решили, что это место колдовское, и оставили камень в покое. Вот с той поры и стали называть поляну одни — «Нечистой», другие — «Глашкиной», а за камнем прочно укоренилось прозвище «Чортова баба». Взрослые пугали ею непослушных детей, да и сами, если случалось кому ненароком обмолвиться о ней в поздний час, крестились или сплевывали и долго после этого ждали какого-нибудь несчастья.
Полянка была пуста. На земле и на нижней части камня покачивались черные тени, отброшенные шумящими соснами.
Катя сунула руку под пенек. В земляной лунке писем не было.
«Не приходили», — подумала она про Женю и Марусю.
Сердце забилось спокойнее. В последние дни у нее было какое-то странное состояние раздвоенности. После отрицательного ответа доверенных она так же страстно хотела узнать что-либо о Феде и… боялась этого. То, что федино исчезновение до сих пор оставалось неразгаданным, мучило и в то же время таило в себе надежду: когда не сказано ни «да» ни «нет», живет в сознании и в сердце «может быть». Мысль, что и эта робкая надежда с минуты на минуту может исчезнуть, страшила ее. Пока на какой-то срок все оставалось по-старому.
Залетев на полянку, ветер шевельнул ее волосы. Катя вздохнула и облокотилась на камень.
Мысли перекинулись на подруг: почему нет их? Сильнее тревожилась за Марусю: не видела ее больше двух недель, а последние три марусиных письма были слишком нервозны. Нужные отряду сведения сообщались в них коротко и небрежно, как отписка. Две явки пропустила… Чем все это можно объяснить? Устала? Надломилась? Виделась ли с ней Женя? Да и сама Женя почему-то запаздывает… Уговорились в одиннадцать.
Катя осветила фонариком часы. Было десять минут первого.
На поляну донесся хрустящий звук, точно кто-то наступил на хворост. Вот совсем близко послышались торопливые шаги. Катя положила палец на спуск автомата.